Несколько примеров проясняют эту мысль. Не удивительно, что в мировой истории право собственности было, вероятно, наиболее часто отстаиваемым и наиболее упорно закрепляемым правом – хотя делалось это обычно в рамках правовых систем, которые даже не пытались обосновывать его отсылками к человечности. Опираясь на традицию римского права, старые феодальные договоры, закреплявшие то, что по-разному именовалось свободами, пожалованиями, привилегиями или иммунитетами, подстраховывали неприкосновенность владения; позже система правовой защиты, выстроенная молодым капитализмом, вообще придала особое значение определению и защите права собственности17. Но проблема в том, что сама древность этой защиты, как и совокупность языков, разработанных для ее осуществления, как были, так и остаются для истории нынешних прав элементами очень далекого прошлого.
По странной иронии ценности, инкорпорированные в то, от чего иногда пренебрежительно отмахиваются как от новомодных элементов социальной защиты, на самом деле, вероятно, столь же стары, как и защита права собственности; и то и другое было осознано в качестве ценности гораздо раньше, чем такие вещи, как иммунитет от физического насилия или привычные теперь права участников уголовного процесса – включая, например, право не подвергаться пыткам. Поскольку в ходе своего громкого появления на политической арене в 1970‐х годах идея прав человека концентрировалась в основном на политических и гражданских правах, их социально-экономические «родственники» стали рассматриваться как принципы «второго поколения». Однако, в отличие от большей части гражданских и политических прав, озабоченность неравенством и бедностью нашла отражение в Библии и других древних памятниках человеческой культуры по всему миру. Интересно, что в средневековой Европе, например, защищалось даже «право» на воровство в случае нужды – хотя оно, разумеется, не было похоже на нынешние персональные и юридически закрепленные атрибуты гражданского статуса18. А Французская революция, наряду с тем ключевым значением, которое она придавала защите частной собственности, с самого своего начала оставляла место и для социальной озабоченности.
Выбрав из списка другой пункт, а именно свободу совести, защищенную от государства, нам придется обратиться к иному, более новому набору источников, которые тоже внесли свой вклад в современный канон прав человека из‐за простой случайности. Протестантское сознание изначально вбивало клин между внешним миром принуждения и внутренним миром «свободной» веры. Это нововведение, которое в свете кровавых последствий Реформации выглядит далеко не бесспорным, повлекло за собой предложения сплотить существующие государственные образования на основе религиозных убеждений их князей, а не на основе принятия множественности возможных деноминаций. Показательно, что первые мыслители XVII века, начавшие рассуждать о естественных правах человека, – например, голландец Гуго Гроций и англичанин Томас Гоббс – наиважнейшим считали утверждение личности через государственную власть, а принятие религиозного плюрализма казалось им крайне рискованным. Иначе говоря, ценность веротерпимости поначалу отстаивалась в рамках религиозных дебатов, которые на первых порах вообще не имели ни малейшего отношения к разработке «прав». Веротерпимость продвигалась во имя мирного сосуществования христианских конфессий, а не ради секулярного предложения превратить религию в частное дело гражданина. В конечном же итоге по прошествии времени политическое обособление совести как защищенного «внутреннего форума» стало источником утверждения прав на свободу убеждения, мнения и, возможно, даже слова и прессы. В своих лютеранских и кальвинистских вариантах, акцентировавших непреходящее значение духовной свободы, протестантизм намеревался вернуться к истокам христианской веры, а не разрушить власть религии над государством и обществом. При этом призыв пресечь вражду христианских конфессий по поводу государственного попечения над душой в конечном итоге обернулся характерным для модерна постулированием сферы, не подлежащей сколько-нибудь оправданному государственному вмешательству19.
Еще одним – и столь же самобытным – источником специфических ценностей, которые пытались защитить, внедряя представления о правах, выступают давние и неписаные традиции общего и гражданского права. К наступлению новой революционной эпохи они на протяжении веков уже обеспечивали столь привычную для нас защиту личности, а не только собственности. Развитие системы общего права, позже подкрепленное реформизмом Просвещения, продвигало главным образом гарантии справедливой уголовной процедуры: иммунитет от необоснованного обыска, запрет на введение законов ex post facto, соблюдение предписаний habeas corpus, право защищаться от предъявленного обвинения, наличие суда присяжных и так далее. Первоначально, однако, перечисленное касалось только «свободных людей» (freemen), а не всех англичан (не говоря уже о человеке как таковом). По своему происхождению и смыслу все эти гарантии были абсолютно независимыми от более поздних естественных и универсальных прав. Другими словами, они вполне могли бы навсегда остаться простыми юридическими правами, закрепленными в так называемой «древней конституции» и достославно перечисленными в английском Билле о правах 1689 года – не превращаясь из элемента английской традиции в естественные предписания20. Джон Уилкс, защитник «свободы» от посягательств короны, агитировал за них именно в таких выражениях. То же самое делал и Эдмунд Бёрк, положив в основания консервативной интеллектуальной традиции различие между унаследованными правами и новыми естественными правами. «Я далек от отрицания в теории, и был бы столь же далек от препятствования осуществлению на практике подлинных прав человека, – писал Бёрк, критикуя французские абстракции. – Отвергая лишь неправомерные притязания на несуществующие права человека, я не имею в виду причинить ущерб тем из них, которые на самом деле существуют и таковы, что мнимые права совершенно уничтожили бы их»21. Бёрк считал переосмысление пестрого списка исторически сложившихся прав в качестве «прав человека» просто ошибкой, причем не только из‐за того, что вопрос был замешан на политике, но и потому, что их универсализация скрывала их истинное происхождение.
Запутанная история, описывающая то, как возникали и утверждались политические ценности, ныне защищаемые как «права человека», свидетельствует, что они не имеют сущностного отношения ни друг к другу, ни к универсалистской вере в то, что все люди (с недавних пор включая и женщин) входят в состав одной и той же группы. Это оставалось верным даже во времена Просвещения, когда обновленная светская версия старого христианского императива жалости открыла путь для более привычных апелляций к «человечности»: прежде всего, в ней значение термина было переосмыслено таким образом, что теперь он подразумевает сострадательную причастность к чужой боли. И хотя у этой новой культуры сочувствия были собственные ограничители, она явно помогла создать новые нормы, противостоящие различным типам надругательства над телом – таким, например, как рабство или телесные наказания22. Тем не менее реальная история того, как выкристаллизовались ценности, отстаиваемые посредством «прав», – это, скорее, рассказ о враждующих тенденциях и мертвых проектах, чей вклад в пакет современных прав был случайным, а не целенаправленным. Вместо того чтобы единовременно сложиться в качестве законченного набора, а затем просто ожидать последующей интернационализации, базовые ценности, опекаемые правами человека, – это ценности, которые конструировались, а не открывались, причем в силу случайности, а не необходимости.