Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ужаснее всего не то, что эти вещи происходили. Я отдаю себе отчет, что сексуальные домогательства и лицемерие, как любовь и ревность, универсальны. Невыносимым казалось то, что эти вещи замалчивали и не признавали публично. Вот что до сих пор кажется мне невыносимым. Полоскать грязное белье – так мы это называли. В четырех стенах, попивая кофе, мамины подруги рассказывали о девочках, которым до брака восстанавливали девственность, накладывая швы. Скандалы случались постоянно, но сверху все это было прикрыто гладким глянцевым фасадом и невинно-розовыми выдумками. Защитная ложь была важнее правды.

Пройдет много десятилетий, и мне будет проще дать отпор дружинникам, патрулирующим улицы Тегерана, чем уснуть ночью в одиночестве. Будь хаджи-ага Гассем жив сейчас, смогла бы я взглянуть ему в глаза? Личные страхи и эмоции подчас сильнее коллективной угрозы. Держа все в секрете, мы лелеем их, как злокачественную опухоль. Если хочешь от чего-то избавиться, нужно сначала заговорить об этом, а чтобы заговорить, надо признать, что проблема существует. Я могла говорить о политической несправедливости и противостоять ей, но о случившемся в тот день в родительском саду – не могла. И в течение многих десятилетий, уже после того, как я достигла совершеннолетия, секс являлся для меня актом подчинения, формой удовлетворения другого человека, в которой я не имела значения. В течение многих десятилетий я испытывала необъяснимый гнев на родителей, особенно на мать, за то, что меня не защитили. При этом мой гнев не был лишен иронии: она же пыталась защитить меня, запрещая встречаться с мальчиками моего возраста, но доверяла взрослым мужчинам и восхищалась их «силой характера», а они-то в итоге мне и навредили.

Глава 7. Смерть в семье

После смерти маминого отца мои родители еще долго размышляли о том, как все могло бы сложиться, проживи он дольше. Размышляли каждый со своей точки зрения. Мать любила и одновременно презирала отца; она считала своим долгом поддерживать с ним отношения на уровне видимости – встречаться раз в неделю, звонить через день, быть вежливой с его второй женой и демонстрировать свою обиду многозначительными молчаниями. И вдруг его не стало.

Он умер внезапно на рассвете от сердечного приступа. Ему было шестьдесят два года, а мне – около двенадцати. Отец уехал в Германию по делам. Я дулась за завтраком, потому что накануне мы с матерью сильно поссорились из-за свитера, который она мне связала. Она заставила меня его примерить, хотя свитер плохо сидел и цвет мне совсем не нравился. Во время завтрака мать позвали к телефону. Кто звонит в такой час?

За стол она не вернулась; вместо нее пришла служанка с взволнованным лицом. «Ведите себя хорошо, дети, – сказала она. – Хозяйка занята». Мы посмотрели друг на друга, поерзали, начали кидаться хлебом, выпили апельсиновый сок и поднялись наверх, ища мать. Я была поражена, увидев ее заплаканное лицо. Не выпуская трубку, она произнесла: «Иди подожди тетю Мину». Мы сделали, что велено, как обычно, без лишних расспросов, ошеломленные ее слезами.

Как сказать ребенку о смерти близкого родственника? Я благодарна тете Мине за то, что та была с нами честна и пряма. Она мягко сообщила о смерти деда и сказала, что мама очень расстроена. Что мы должны думать о ней и беречь ее чувства, особенно учитывая, что папы нет рядом. А можно ее увидеть, спросили мы? «Не сейчас, сейчас вам надо в школу», – сказала она. «Но мы уже опоздали», – пожаловались мы. «Ничего, – ответила она, – я напишу записку директору».

Волнение от нарушения привычного хода вещей и ощущение трагедии, еще не до конца уложившейся в сознании, смешивается в моей голове с бесстыдным чувством собственной важности, гордости от демонстрации своих ран. Я могу сказать одноклассникам и учителю: я опоздала, потому что умер мой дедушка; тем самым я вызову их сочувствие и любопытство. Позже я написала об этом сочинение («Событие, сильнее всего повлиявшее на мою жизнь») и до сих пор немного стыжусь высокой похвалы, которой оно удостоилось. Любила ли я деда? Опечалила ли меня его смерть? Научила ли чему-то? В сочинении я даю утвердительные ответы на все три этих вопроса. Учитель попросил зачитать его в классе. Мать долго хранила тетрадь, где я его написала. Иногда доставала ее и читала гостям, выразительно зачитывала тщательно подобранные слова, и ее глаза наполнялись слезами.

В тот день после школы мы не пошли домой. Нас отвезли в дом к тете Мине, и ее дочери Мали и Лейла попытались нас отвлечь и развлечь. Я всегда ими восхищалась. Мать часто упрекала меня, что я на них не похожа. Они были моей полной противоположностью: играли на пианино, были образованными, но также очень правильными и придерживались всех традиций. Они были начитаны, но не умничали; независимы, но при этом прекрасно готовили и содержали дом в безукоризненном порядке.

Мы тогда съели много мороженого. Рассказывали дурацкие анекдоты. Накрасили моего милого и послушного братика, надели ему на голову соломенную шляпку с цветами и розовой лентой и заставили расхаживать по дому с дамской сумочкой. Перед ужином вернулась тетя Мина, и мы посерьезнели. Она сказала: «Незхат все еще там, она пытается помочь». «Она выполняет свой долг», – сказал ее муж. «Незхат никогда не уклоняется от ответственности, – заметила Мина. – Даже напротив, она слишком ответственна…» Тут она осеклась и повернулась к дочери. «Лейла, – сказала она, – отведи ребенка в ванную и умой его как следует». Она взглянула на моего брата и ласково произнесла: «Ты не должен с этим мириться, ты же знаешь? Ты – не их игрушка».

Через несколько дней я увидела фотографию деда в газете, лежавшей на столе у тети Мины, и разрыдалась. Лейла сказала: «Не поздно ли плакать?» Я неловко попыталась объяснить, что не осознавала его смерть до тех пор, пока не увидела, что это написано в газете рядом с его фотографией. Мой ответ был правдой ровно настолько, насколько мое сентиментальное сочинение, но после того, как Лейла засомневалась, я больше открыто не плакала.

Через два дня после смерти деда мы пошли к нему домой. Стояло раннее утро, в доме царила тишина. Нас встретила младшая сестра мачехи моей матери, добрая женщина, которую мать очень любила, ее дочь и пожилой джентльмен, дальний родственник мачехи. Некоторое время мы сидели в прохладной затемненной гостиной. Я разглаживала складки на юбке. Брат вежливо сел рядом; нас угостили пирожными, мы взяли по одному и так и оставили их нетронутыми на тарелке. Мохаммад болтал ногами, сидя на стуле. Я разглядывала фотографии на каминной полке. На одной был изображен мой дед в темном костюме и галстуке-бабочке; на другой – мой красивый дядя Али, улыбающийся в камеру; тетя Нафисе с волосами до плеч в черном платье с бриллиантовой брошкой. Снова тетя с моим кузеном на руках; тетя с мужем. Мой взгляд упал на старую фотографию мачехи моей матери, сделанную много лет назад, когда у нее все еще были светло-каштановые волосы; она была в платье с открытыми плечами и смеялась, запрокинув голову – не просто улыбалась, а смеялась. Маминых фотографий тут не было, как и наших, – ни одной.

После нескольких вялых попыток завести разговор жена деда, которая рассказывала пожилому джентльмену, «как все произошло», встала и повела нас наверх, в комнату, где умер дед. Она шла впереди, а мы следовали за ней гуськом, будто она проводила нам экскурсию по дому. Перед рассветом деду стало плохо. Он вышел из спальни и направился в примыкающую к ней маленькую комнату – а может, то была его спальня и они спали в разных комнатах? В этой комнате, залитой солнечными лучами, у стены стояла маленькая кровать. Жена деда сказала, что он ее позвал, сказал, что плохо себя чувствует. Она, видимо, считала своим долгом рассказать нам, как он пришел в ее комнату, разбудил ее, как она позвонила врачу и в этой самой комнате, на этой узкой кровати, с аппаратом для измерения давления на руке он и умер.

Через несколько десятков лет мне снова вспомнилась эта сцена. В день смерти отца я позвонила в Тегеран передать соболезнования его второй жене. Та выслушала мои слова утешения, но не сказала, что ей жаль, что отец умер, не пожалела меня и моего брата. Вместо этого она долго и подробно описывала, как он держал ее за руку и говорил, что ей не надо волноваться и что он благодарен ей за поддержку и заботу. Она описывала, как он выглядел, и говорила о своем собственном горе. Но в ее тоне было что-то еще, кроме горя; думаю, это была жадность. После его смерти она хотела забрать себе не только вещи, которые принадлежали ему при жизни, но и его самого. Она там была. Комната, в которой он умер, его последние слова, его беспомощность – все это принадлежало ей одной. Мы же были никем; нас выставили на мороз.

15
{"b":"894200","o":1}