Порядок выводился из хаоса, определенность из неопределенности. Чтобы выстроить новую систему, двинуться вперед, следовало пройти фазу хаотизации. Хаос, как состояние, предшествующее зарождению нового, характеризовался эпитетом «животворящий». Животворящими в традиционном обществе считались сакральные атрибуты. Теперь животворящим оказывался хаос, сопряженный ранее с инфернальностью и небытием.
Следствием теории хаоса должен был стать отказ от всего того, что было связано с классическими подходами – от целей, от задач, от моделей, от систем, от институтов. Производной от нее стала концепция неопределенности – эджайла. Она получила распространение в том числе и в педагогике. Педагогическая эджайлизация означала отказ от ценностных целей, которые теперь могли меняться по ходу развертки проекта. Наставление Сенеки о том, что для корабля не знающего своего курса не бывает попутного ветра, более не бралось в расчет. Теперь любой ветер мог считаться попутным, равно как попутным мог не считаться никакой.
Теория управляемого хаоса: Стивен Манн
Политический ракурс теории хаоса был придан американским политологом и политиком Стивеном Манном. Собственно, им и была выдвинута концепция управляемого хаоса, приобретшая широкую популярность в современной политологии. Стивен Манн считался специалистом по СССР, после распада которого специализировался по проблематике России и постсоветского пространства. Его имя традиционно связывается с «цветными революциями». То, что специалист по России и «цветным революциям» стал главным разработчиком концепции «управляемого хаоса» само по себе говорит о том, что ее применение мыслилось прежде всего в отношении к задачам хаотизации постсоветских государств.
Манн вслед за Ильей Пригожиным и Изабель Стенгерс пошел по пути реабилитации категории хаоса. Но он шел дальше их. Сообразно с его пониманием, любое сообщество есть в основе своей самоорганизованная критичность. Кризис является его имманентной характеристикой. Быть в состоянии кризиса – естественно для любого сообщества, ввиду множественности действующих внутри него акторов. Вместо позиции Пригожина и Стенгерс о хаосе как предтече порядка формулировалось понимание о самовоспроизводстве хаоса.
«Мир, – заявлял Манн, – обречен быть хаотичным, потому что многообразные акторы человеческой политики в динамической системе… имеют разные ценности и цели».32 Надо, полагал политолог, избавиться от стереотипов и научиться действовать в парадигме хаоса. Мировые тенденции виделись Манну в следующих ориентирах: переход к либеральной демократии; переход к рынку; рост запросов на повышение качества жизни (прежде всего у элит); отказ от национальных ценностей и идеологий. Получалось, что введение инструментов управляемого хаоса было нужно в том числе для демонтажа национальных государственных идеологий. И действительно, хаотизация, как подрыв национального единства, оказывался по историческому опыту стран транзита фактором идеологических деструкций и деидеологизации.
Не надо, давал Манн политические советы, «рваться к стабильности как иллюзорной цели». Следует, напротив, переосмыслить хаос в качестве возможности и идти по пути сознательной хаотизации. От политика требуется перевести систему в состояние политической критичности, а далее энергия хаоса сама двинет ее вперед.
Стабильность принципиально невозможна ввиду многосубъектности политики. Каждый политический актор «производит энергию конфликта, … которая провоцирует смену статус-кво, участвуя, таким образом, в создании критического состояния… и любой курс приводит состояние дел к неизбежному катаклизменному переустройству». Глубинно же конфликтная энергия заложена в природе каждого индивидуума. Манн здесь рассуждает в традициях западной мысли, идущей от Томаса Гоббса и выраженной идеей «войны всех против всех». С того момента, заявлял американский политолог, как индивидуум стал определяться в качестве опоры глобальных структур, были открыты перспективы канализации конфликтной энергии каждого в водоворот глобального хаоса. Это было очень важным признанием теоретика «цветных революций»: установка на индивидуализацию человека приводит сообщества и человечество в целом к состоянию хаоса.
Но хаос при этом оказывается программируем. Программирование в нужных для США целях осуществляется, по признанию Манна, посредством использования «идеологических вирусов». Этими вирусами заражаются народы и далее заражают друг друга. Использование американским политологом метафоры «компьютерных вирусов» еще в начале 1990-х гг., когда такого рода аналогии еще не имели большой популярности, показывает, что выдвигаемый концепт находился в мейнстриме общественного дискурса.
«Идеологическое обеспечение каждого из нас, – заявляет Манн, – запрограммировано. Изменение энергии конфликта людей …направит их по пути, желательному для наших целей национальной безопасности, поэтому нам нужно изменить программное обеспечение. Как показывают хакеры, наиболее агрессивный метод подмены программ связан с «вирусом». Но не есть ли идеология лишь другое название для программного человеческого вируса? … С этим идеологическим вирусом в качестве нашего оружия США смогут вести самую мощную биологическую войну и выбирать, исходя из стратегии национальной безопасности, какие цели-народы нужно заразить идеологиями демократического плюрализма и уважения индивидуальных прав человека» 33. Соединенные Штаты обладаю огромными преимуществами в системах коммуникаций, что и является залогом управления ими глобальным хаосом. Все это, резюмировал Манн, станет наилучшей гарантией доя национальной безопасности США34.
Манн был, впрочем, в разработке теории управляемого политического хаоса не одинок. Авторами специальных работ по проблематике управляемого хаоса выступали, к примеру, Митчелл Уолдроп, Стивен Левин, Джеймс Розенау, Джеймс Глейк и другие. Идеи хаотизации как инструмента мирового развития прочно вошли в политологический арсенал, что предполагало попытки их использования на практике.
Тема хаоса в рефлексии Русской идеи
Тема хаоса вызывала соответствующую рефлексию и в русской общественной мысли. Можно даже считать ее одним из главных вопросов в развитии русской идеи. Такая рефлексия связывалась с неприятием любых регламентаций, навязывания системы формального права. Запад устанавливал регламентацию на основе закона, Восток – ритуала. Для России было чуждо и то и другое. Неприятие регламентов позволило Н.А. Бердяеву заявлять, что русский человек по природе своей анархист.35 Ранее о врожденном русском анархизме и бунтарстве писал М.А. Бакунин.
Ментальные особенности делали русского человека особо восприимчивым к технологиям хаоса. Эти склонности были известны противникам, использующим их в своих политических целях. Хаос в русской версии обозначался понятием «смута». И периодически Россия в своей истории вступала в период «смутного времени». Потом для преодоления смут требовалась сверхмобилизация, максимальное напряжение всех сил.
Малоросская часть русского народа была исторически особо подвержена технологиям хаоса. Так было и во времена гетманства Запорожского, и современные времена. Вероятно, в такой предрасположенности сказывались глубинные традиции, идущие от «дикого поля». Казацкая вольница при своей радикализации могла быть канализирована в направлении хаоса. В Великороссии символом такой вольницы стала «пугачевщина», в Малороссии – «махновщина» (ранее – «хмельниччина»).
Свобода – liberte трансформировалась в России в «волю». Об их категориальном различии писал русский философ – эмигрант Г. П. Федотов: «Никто не может оспаривать русскости «воли». Тем необходимее отдать себе отчет в различии воли и свободы для русского слуха. Воля есть прежде всего возможность жить или пожить по своей воле, не стесняясь никакими социальными узами, не только цепями. Волю стесняют и равные, стесняет и мир. Воля торжествует или в уходе из общества, на степном просторе, или во власти над обществом, в насилии над людьми. Свобода личная немыслима без уважения к чужой свободе, воля всегда для себя. Она не противоположна тирании, ибо тиран есть тоже вольное существо. Разбойник – это идеал московской воли, как Грозный – идеал царя. Так как воля, подобно анархии, невозможна в культурном общежитии, то русский идеал воли находит себе выражение в культе пустыни, дикой природы, кочевого быта, цыганщины, вина, разгула, самозабвения страсти, – разбойничества, бунта и тирании. Когда терпеть становится невмочь, когда «чаша народного горя с краями полна», тогда народ разгибает спину: бьет, грабит, мстит своим притеснителям – пока сердце не отойдет, злоба утихнет, и вчерашний «вор» сам протягивает руки царским приставам. Вяжите меня. Бунт есть необходимый политический катарсис для московского самодержавия, исток застоявшихся, не поддающихся дисциплинированию сил и страстей. Как в лесковском рассказе «Чертогон», суровый патриархальный купец должен раз в году перебеситься, «выгнать черта» в диком разгуле, так московский народ раз в столетие справляет свой праздник «дикой воли», после которой возвращается, покорный, в свою тюрьму. Так было после Болотникова, Разина, Пугачева, Ленина».36