– Надо бы в него еще хлопка добавить.
Вынесла халат во двор и повесила сушиться на солнце, а я вышла следом. Потом она вошла обратно, и я снова последовала за ней. Сючжэнь попросила меня помочь ей отнести чемодан во двор, чтобы его тоже посушить под солнцем. В чемодане лежали лишь пара перчаток, фетровая шляпа и несколько поношенных подштанников. Сючжэнь аккуратно разложила каждый предмет под солнцем, затем взяла в руки полосатую куртку:
– Думаю, эта куртка годится только на подкладку куртки для Корички.
– Конечно. – Я отвернула край своей куртки и показала Сючжэнь подкладку. – У меня тоже из папиной старой одежды сшита.
– Тоже? Откуда ты знаешь, что это одежда Коричкиного папы? – спросила Сючжэнь, с улыбкой уставившись на меня. Ее веселое настроение передалось и мне. Но действительно – откуда я знаю, что это одежда Коричкиного папы?
Не зная, что ответить, я склонила голову набок и улыбнулась. Сючжэнь потрепала меня за подбородок.
– Ну, скажи! – настаивала она.
Мы сидели на корточках возле раскрытого чемодана, и я радостно рассматривала лицо Сючжэнь. Ветер сбил ее челку на бок, и она напомнила мне кого-то, но я так и не поняла, кого. Я ответила:
– Просто догадалась. Послушай, – понизила я голос, – а как мне называть Коричкиного папу?
– Называй дядюшкой!
– У меня уже есть дядя.
– Дядь может быть много! Ну, тогда называй его дядя Сыкан. Он третий в семье, поэтому можно еще звать его третьим дядюшкой.
– Третий дядюшка Сыкан… – произнесла я. – А во сколько он домой вернется?
– Он… – Сючжэнь резко выпрямилась, нахмурилась и склонила голову набок. Подумав немного, она ответила: – Скоро. Он пару месяцев как уехал.
Она снова вошла в дом – и я за ней. Она немного повозилась в доме и опять вышла – я следом. Она стала возиться во дворе: одно передвинула, другое передвинула. Так мы с ней и ходили туда-сюда, мне было очень весело. Лицо у Сючжэнь порозовело, на щеках расплылись пыльные разводы, на кончике носа и над верхней губой выступили бусинки пота. До чего же она хорошенькая – загляденье!
Сючжэнь рукавом утерла пот на носу и сказала:
– Инцзы, принесешь мне тазик с водой? В доме надо всё протереть.
– Конечно, сейчас, – с готовностью откликнулась я.
Боковой двор располагался прямо возле сторожки, их разделяли только ворота. Чан с водой и тазик нашлись у сторожки под навесом. Я сняла с чана крышку и черпаком налила воду в тазик для умывания. В это время я услышала, как в доме кто-то спросил:
– Как ваша дочка? Получше?
– Ай, и не вспоминайте, – донесся до меня голос мамы Сючжэнь. – Опять хуже стало. Каждый год, как начинается весна, она сама не своя. Уже пару дней то плачет, то смеется – какое уж тут «получше»! Эх…
– Такие болезни всегда весной обостряются.
Тазик у меня в руках ходил ходуном, и вода из него выплескивалась на меня. Пока я дошла до бокового двора, воды в нем осталось всего ничего. Поставив тазик на стул, я вдруг учуяла аромат жареного. Втягивая носом аппетитный запах, я кое о чем вспомнила и обратилась к Сючжэнь:
– Мне надо домой.
Сючжэнь копалась в ящике и не услышала меня.
А вспомнила я о том, что после обеда должна встретиться с Ню-эр в соседнем переулке, который упирается в наш, мы с ней еще вчера договорились.
Когда я пришла домой, мама увидела мои мокрые штаны, прилипшие к телу, и начала ругаться:
– Всё утро у колодца играла? Я уж думала, ты в колодец свалилась. Посмотри на себя, ты же промокла до нитки!
Она стала меня переодевать и попутно говорила:
– Пора узнавать насчет школ в Пекине, тебе ведь скоро на учебу. Говорят, есть неплохая начальная школа при Педагогическом университете в Чандяне.
К тому времени папа уже вернулся. Я испугалась, что он тоже будет ругать меня за мокрую одежду – папа у меня очень строгий. Втянув голову в плечи, я смотрела на него и готовилась принять наказание. К счастью, папа был занят чтением газеты и курением трубки, поэтому не обратил на меня внимания.
– К чему такая спешка, – лениво возразил отец маме. – Она же еще маленькая.
– Не отправим ее в школу – будет по улицам бегать, я за ней не услежу.
– Не будет слушаться – отшлепай ее, и дело с концом! – ответил папа суровым голосом. Но повернулся ко мне и улыбнулся – значит, просто дразнит! Затем он добавил: – Дождись, когда ее дядя приедет, ему и поручим найти школу!
Пообедав, я побежала встречать Ню-эр. Было уже не холодно, и мы пошли играть в пустующий западный флигель, где были свалены в кучу сломанная жаровня и труба, стояли ненужные стол, стулья и старая кровать. В дырявой плетеной корзине жили недавно вылупившиеся цыплятки, купленные нами на днях. До чего же милые желтые комочки! Мы с Ню-эр присели на корточки и стали с ними играть. А те только и знали, что клевать зерно, ели и ели без остановки!
Цыплята всё никак не могли насытиться. Вдоволь на них насмотревшись, мы накрыли корзину крышкой и занялись другими делами: взяли две монетки, продели через них шнурок[1] и, держа перед собой, принялись их пинать. У Ню-эр это получалось очень изящно. Ударяясь о наши ботинки, монетки позвякивали.
Мы прекрасно провели день и могли бы веселиться до бесконечности, если бы Ню-эр не пора было идти распеваться.
Папа купил мне кисть и тушь, а еще – стопку прописей для каллиграфии. Вечером при свете керосиновой лампы он стал учить меня обводить иероглифы в прописях, прочитав вслух написанные там строки: «Пройдешь два-три ли, а там окутанная туманом деревушка из четырех-пяти домов, шесть-семь павильонов и террас, восемь-девять десятков цветочков».
Папа сказал:
– Каждый день надо прописывать по одной странице. Иначе осенью не возьмут в школу.
Так я и проводила время: по утрам ходила к Сючжэнь, днем ко мне в западный флигель приходила Ню-эр, а по вечерам я прописывала иероглифы в прописях.
У цыплят через желтый пух стали пробиваться малюсенькие крылышки. Мы с Ню-эр кормили птенцов зерном и овощами, поили водой. Няня Сун велела нам не перекармливать малышей, чтобы не испортить им желудки. Боясь, что птичек унесет кошка, она положила сверху на корзину большой булыжник и запретила нам открывать крышку.
Ню-эр часто что-то мурлыкала себе под нос, а однажды в самый разгар веселья начала танцевать. Она кружилась, кружилась и напевала: «Открыла-ла-ла ворота-та-та, а там сюцай-ай-ай Чжан…»
– Что ты поешь? Это и есть распевка? – спросила я.
– Я пою арию для барабана[2], – пояснила Ню-эр.
Лучась радостью, она продолжала тихонько напевать и кружиться в танце, а я рядом наблюдала, разинув рот. Вдруг она сказала:
– Давай я тебя научу, повторяй за мной.
– И я знаю одну песенку, – заявила я.
Мне тоже захотелось чем-нибудь похвастаться, и на ум почему-то пришла песня, которую однажды пел папа, когда к нам приходили гости. Правда, потом он сказал, что это очень неприличная песня.
– Спой, спой! – попросила Ню-эр, но мне теперь было неловко петь, а Ню-эр всё настаивала. Я запела на диалекте хакка, заикаясь и запинаясь:
– Ну, слушай: «Отчего ж я всё время думаю о душеньке моей, и чем больше думаю о душеньке моей, тем тревожней на душе моей! Я думаю о душеньке моей, о душеньке моей думаю я, в самом деле лишь о душеньке моей помыслы мои…»
Пока я пела, Ню-эр разобрал такой смех, что из глаз у нее брызнули слезы. Я тоже засмеялась: слова в этой песне и впрямь были дурацкие.
– Кто тебя такой песне научил? Сплошные «думаю» и «душенька», «душенька» и «думаю». Ха-ха-ха! Ты на каком языке вообще поешь-то?
Мы покатывались со смеху, повторяя непонятное слово «душенька».
Нам было очень весело вместе, мы болтали о всякой ерунде, пели и играли, западный флигель стал для нас обителью счастья, я грезила им даже во сне.