Они остаются вдвоем. С улицы слышны голоса, Мутху огрызается злобным тоном, совсем на него не похожим. Вскоре Мутху, несколько взъерошенный, возвращается с подносом, на котором два стакана, ведерко со льдом, сифон с содовой и бутылка виски, на четверть пустая, как будто все это богатство дожидалось за дверью. Он ставит поднос, стараясь не встречаться взглядом с потрясенным Дигби.
– Молодец Мутху, – благодарит Селеста.
Она подозревает, что Мутху ворвался к соседям и утащил их выпивку.
– Да, мисси, – кивает Мутху, заходит за спину Селесты и открывает ящик, где Дигби держит деньги.
Он никогда прежде ничего такого себе не позволял. Мутху отсчитывает несколько банкнот, демонстрирует их Дигби.
– Саар, я объясню потом. Прошу, просто оставьте поднос и все прочее на веранде, саар. Я вернусь через два дня.
Мутху выходит через переднюю дверь, и они сразу слышат мужской голос, кричащий что-то на тамильском, женский голос, тоже на повышенных тонах, и Мутху, успокаивающий обоих. Вопли стихают до глухого бормотания.
Селеста наполняет стаканы, протягивает Дигби. Все это время оба стоят. Уязвленный, не решаясь встретиться с ней взглядом, Дигби берет выпивку. Еще несколько минут назад он и представить не мог жизни без Селесты. А она, оказывается, с готовностью представляет жизнь, в которой ему вообще нет места. Каким образом мечта, где нужны двое, может существовать усилиями одного?
Замешкавшись, он чокается с ней. Залпом осушает. Виски обжег горло. Как странно пытаться утопить боль в пламени. Левую щеку и лоб Селесты освещает парафиновая свеча; оранжевое сияние, просочившееся сквозь слои муслина, рождает оттенки охры и горчицы, которые подкрадываются исподволь, прежде чем утонуть в темноте ее глазниц. Селеста, кажется, готова заговорить. Но он не желает слушать. И останавливает ее уста своими губами.
Он медленно расстегивает ее платье, прямо перед мольбертом, словно готовится прикрепить ее к нему. Перед ее обнаженной красотой растворяется боль принесенной ею вести. Она больше не Селеста, чьи слова причиняют горе, но чудо природы, великолепное тело, скрывающее под покровом кожи целое созвездие органов. В сравнении с их беспорядочными бурлящими эмоциями тело всегда неизменно и надежно.
Он окунает указательный палец в неразбавленную краску на палитре – мареновый розовый. Селеста тихонько ахает, когда палец замирает над ее грудью. Глаза ее расширяются. Неужели он решится? Она выдыхает, когда палец касается тела. Да, решится. Он обведет ее органы, действуя медленно, дабы отсрочить неизбежное – что она покинет его. Он вырисовывает левый желудочек, торчащий из-под грудинной кости и достигающий соска. Может, лучше желтым? Ее сердце изменницы? Нет, это слишком грубо. Кроме того, несмотря на всю метафорическую нагрузку, сердце – орган, лишенный воображения, два последовательно работающих насоса, один из которых проталкивает кровь через легкие, а другой – через все остальное тело. И ее сердце ничем не отличается от его.
Она могла бы воспротивиться, если бы захотела, но не хочет, захваченная его священнодействием, осознавая, какую боль причинила ему, с облегчением отказываясь от слов. Селеста отпивает из своего стакана, наблюдая за ним. Дигби обводит дугу аорты. Отбирает у нее стакан, улыбается и нежно укладывает Селесту на кусок парусины, развернув его на полу. Пристраивает палитру ей на лобок, на венерин бугорок, где та рискованно покачивается. Свет свечи подрагивает на женской коже. Он обводит печень, ведет линию выше и правее, добирается до соска в пятом межреберье. Селеста покрывается мурашками, сосок напрягается. Дыхание учащается. На очереди селезенка, почки.
Дигби оглядывает шедевр ее тела, которое он теперь еще и украсил. Или осквернил? Вывернул ее наизнанку. И внезапно чувствует раскаяние. Он зашел слишком далеко. Это все виски? Он не привык к спиртному.
– Прости меня, – говорит Дигби. – Мне больно думать, что мы не можем быть вместе. Но это не мешает мне любить тебя. – Он пробует на вкус слезы на ее лице – слезы, которые могут быть и его слезами.
Она приподнимает голову, чтобы взглянуть на его работу, на холст своего тела. Изумленно качает головой.
– Ты помог мне найти себя, ты понимаешь? – шепчет она.
Тогда почему ты уходишь? Я готов украшать твое тело до конца дней. Он так любит ее, что готов произнести это вслух. Она приняла решение. Дигби одновременно и возбужден, и обижен, что она готова уйти от того, что есть у них обоих. Она читает его мысли. Тянет его вниз. Впускает в себя.
После они лежат в изнеможении, обливаясь цветным потом, их оргазм как наркотик, который не дает сползти с парусины на прочный пол и добраться до постели. Они погружаются в сон, их тела – сложенные вместе смазанные холсты.
Почему я ухожу от него? Была какая-то причина, но сон настигает Селесту прежде, чем она вспоминает. Она поворачивается на бок, высыхающее тело остывает, ей становится зябко. Она стягивает со стола изумрудное сари – будь он проклят, этот его натюрморт, – и заворачивается в ткань.
Дигби просыпается с гудящей головой; требуется огромное усилие, чтобы открыть глаза. Комната необычно светла, в пляшущей эфирной дымке. Краски буйствуют на его обнаженном теле, ярость их тревожна.
Он чувствует запах дыма. Поворачивает голову, и тайна рассеивается: они, должно быть, опрокинули во сне парафиновую свечу. Дигби шарит вокруг, пытаясь нащупать ее, но тут замечает, словно издалека, оптическую иллюзию: рука у него синяя, и кожа свисает, как мед, стекающий с уступа. Все синее: пол, парусина, на которой они уснули, мольберт, холст на нем. Ему хочется рассмеяться при виде такой дурацкой картины. Рассмеяться недоверчиво. Расплавленный парафин нашел кучу пропитанных скипидаром тряпок, и синее пламя взметнулось по стенам.
Повернувшись, Дигби видит еще более странное зрелище: шелковое сари, которое он использует как задник, лежит на полу, но оно живое, оно корчится и извивается. Оно коралловое, имбирное, оливково-зеленое, а под ним – наконец замечает он – Селеста, рвущаяся на свободу. Он бросается к сари, стягивает его, хотя горящий плавящийся шелк прилипает к коже, но нет, он не отпустит ее. Если только сумеет содрать ткань, вернуть тончайший шелк на место, туда, где он изящными складками лежал рядом с глиняным сосудом, рядом с фруктами и ниспадал к полу, если сможет восстановить все как было, как должно быть – натюрморт с манго, – тогда все будет хорошо. Он в этом уверен.
Часть третья
Глава 23
Что познал Господь, прежде нежели мы вышли из утробы[106]
1913, Парамбиль
После кончины ДжоДжо Большая Аммачи, чувствуя себя выброшенной из колеса жизни, изо всех сил пытается найти свой ритм. Но петух по утрам кукарекает раньше, чем она готова проснуться; цирюльник приходит в дом, прежде чем она вспомнит, что уже первое число месяца. Если бы не мама, которая взяла на себя кухню, они добывали бы себе пищу, как дворовые куры.
Парамбиль потерял единственного наследника-мужчину, потерял дитя, которое она считала своим первенцем, пускай он и не вышел из ее утробы. Но это не только ее утрата. Когда она спустилась в погреб, с полки над головой ни с того ни с сего упала пустая банка из-под солений. Она успела заметить краем глаза и отдернуть голову в последний момент, посудина разлетелась вдребезги у ее ног. Аммачи взлетела вверх по лестнице и наткнулась на испуганный взгляд своего бесстрашного мужа, который смотрел в проем погреба за ее спиной. Так ты все это время знал, что она там? Выражение его лица приводит ее в ярость. Как смеет этот дух, к которому она относилась так радушно, стращать ее мужа? Большая Аммачи решительно бросилась вниз по крутым ступеням, не обращая внимания на осколки, вонзающиеся в ступни. Схватила здоровенный пустой горшок с силой, которой в себе и не подозревала, и поволокла его в дальний темный угол.