Под глазами у него появились новые мешки. Тонкая сеточка капилляров на щеках и носу стала заметнее. Она, возможно, пожалела бы его, покажи он хоть немного раскаяния или если бы не пытался так отчаянно скрыть свой страх.
– Дело в том, дорогая, что дело может скверно обернуться. В том случае, если твой приятель Дигби решит опорочить меня.
– Он твой коллега, Клод, – возмущенно отвечает она. – Я всего лишь свозила его в Махабалипурам, давным-давно, и, кстати, рассказывала тебе об этом.
– А кто, по-твоему, написал то письмо? Кто этот Veritas? Это точно он.
– Ты сошел с ума. – Ее глаза изумленно распахиваются. – С чего бы ему прикидываться англо-индийцем? – И это первое, о чем они заговорили в связи с его неприятностями. Возможно, именно потому Селеста чувствует, как в ней закипает гнев.
– Ну вот и причина, дорогая. Ревность, что же еще? Он хочет занять мое место. Он случайно сунул свой нос в операционную, когда этот… когда произошло непредвиденное осложнение. Он неверно истолковал то, что увидел, и вот уже местные сплетники начинают распространять лживые слухи. Вот этого я не хочу допустить. Если он будет придерживаться своей версии, это может потопить наш корабль.
Он ждет. Селеста готова расхохотаться ему в лицо. Личина его любезности дает трещину.
– Ради всего святого, Селеста, каким образом, по-твоему, мне удержаться на плаву? Все эти годы ты жила в довольстве и комфорте. Но колодец может оказаться мельче, чем ты думаешь… (Селеста видит лица своих мальчиков, представляет, как они возвращаются из Англии, потому что Клод не может больше платить за пансион. Мысль ее радует, а Клод, очевидно, вовсе не это имел в виду.) Если меня уволят из Медицинской службы, если я потеряю пенсию – черт побери, Селеста, это будет конец всему.
А когда мои дети вернутся, у меня не будет абсолютно никаких причин оставаться с тобой, Клод.
– Видишь ли, дорогая, я должен быть уверен, что юный Дигби не даст ложных показаний.
– Чего ты хочешь, Клод? – тихо спрашивает она. – Бога ради, просто скажи, чего ты хочешь.
– Ничего! Я… от тебя я ничего не хочу, бедняжка моя. Но должен признаться… я намерен сообщить Дигби, что объявлю его ответчиком в бракоразводном процессе.
В первый момент фраза кажется бессмысленной. Но затем она понимает.
– Клод, как ты смеешь использовать меня? В качестве разменной монеты в твоей гнусной афере!
– Но, послушай, до этого не дойдет! Дигби быстро сменит тон. Надо просто напомнить ему его место. Кто поверит человеку, который опустился до того, чтобы улечься в постель с женой начальника?
– Улечься в постель с… со мной? – Она поражается собственному самообладанию. Его слова настолько омерзительны, что кричать на него в ответ было бы чересчур благородно. И поэтому она просто долго пристально смотрит на него, наблюдает, как он корчится, извивается как уж на сковородке. Она улыбается, что в нынешней ситуации ранит его сильнее, чем если бы она дала ему пощечину. – Клод, я столько вытерпела от тебя за эти годы. А теперь ты хочешь спасти свою шкуру ложью, которая превращает меня в прелюбодейку? И это все, на что ты способен? Забудь пока о Дигби; ты с такой легкостью готов оклеветать меня? Или быть рогоносцем? Или замазать в этой дряни моих сыновей? Неужели и в самом деле под этой приличной внешностью в тебе нет ни чести, ни достоинства? Недостающая деталь. У твоих братьев она есть, и в этом все дело, разве ты не видишь?
Приводить в пример братьев означает провоцировать его. До какого же жалкого состояния он дошел, если не реагирует, не вздрагивает, а вместо этого смотрит на нее молящими глазами.
– Уверяю тебя, до этого не дойдет, Селеста. Это просто тактический ход, – скулит он. – Черт возьми, Селеста, ну придумай вариант лучше? Я ведь именно о будущем детей и думаю. О нашем будущем…
– В прошлый раз, когда ты угрожал мне разводом, это тоже было “ради детей”, – бросает она с отвращением. – Какой же я была дурой, что позволила запугать себя тем, что отберешь их. Больше такого не повторится.
Она встает, намереваясь уйти. Он хватает ее за запястье. Она вырывает руку и резко разворачивается, глядя на него в упор. Он отшатывается.
Тихим субботним вечером на пороге спальни Дигби появляется Мутху, с вытаращенными глазами. Дигби приподнимается, отрываясь от чтения. Он весь день в апатии водил кисточкой по бумаге и долго спал.
– Саар, гости! Мисси, саар! – выдыхает Мутху и убегает.
Что еще за мисси? Озадаченный Дигби умывается и надевает свежую рубашку. Снаружи на веранде замечает женский велосипед.
В гостиной, узнав, кто пришел, он жалеет, что не сменил заляпанные краской брюки. На фоне прилива адреналина каждый звук усиливается, от звяканья тарелок в кухне до щебета соловья на улице. Она стоит к нему спиной. Интересно, что она подумала о декоре его жилища, терракотовых лошадях на веранде? Он видел их гигантские версии, когда ездил на “Эсмеральде” по деревням, – подношение Айнару, защитнику от голода и эпидемий. На полу его гостиной лежит сотканная вручную тростниковая циновка из Паттамадай[102]. Но, разумеется, взгляд ее прикован к стене, в которой должны быть окна. Но вместо этого стена от пола до потолка увешана картинами калигхат в грубых деревянных рамках, каждая не больше почтовой открытки. На Селесту смотрит целая деревня калигхат. Руки она притиснула к груди, застыла в первом миге изумления.
После долгой паузы она поворачивается к нему.
Дыхание перехватывает. Она даже прекраснее, чем в его воспоминаниях. Оранжевый отблеск заходящего солнца освещает левую половину ее лица, как у женщин на полотнах Вермеера. Он вспоминает ее прощальные слова тогда, в машине, много месяцев назад, такие решительные и бесповоротные.
Чтобы избавить ее от этого бремени, Дигби заговаривает первым:
– Я купил их в Калькутте. – Он подходит ближе и становится рядом с ней. – Меня отправили сопровождать домой жену губернатора Бенгалии, которая здесь почувствовала себя дурно. Я провел там всего одну ночь, успел попасть в храм Кали, который на…
– На берегу реки, – шепчет она. – Я жила совсем рядом.
– Торговцы прямо набрасывались на паломников. А я и был паломником… я хотел увидеть дом, в котором ты выросла, твою старую школу, навестить могилы твоих родителей…
Она кивает, руки теребят вышитый носовой платок.
Ее присутствие, запах ее благовоний опьяняют.
– Я заглянул в мастерские художников, – продолжает он. – Репертуар у них гораздо шире, чем религиозные сюжеты. Вот это, например, – он показывает, – известная трагедия, британский солдат и его индийская возлюбленная. Или эти театральные сценки. Видите занавес, как в европейском театре? Но с танцующим Шивой. Запад и Восток в нескольких штрихах кисти.
Они подошли к тому порогу, за которым слова теряют смысл. Так близко к ней, в собственном доме… на свете нет никаких слов, которые он хочет произнести, кроме ее имени. Он примеряется, как оно прозвучит в темноте, отражаясь от пола и стен. Селеста. Селеста. Последний слог зависает в углах комнаты, подобно пойманному в паутину шепоту. Теперь он хочет произнести вслух. Рука, словно по собственной воле, потянулась к ее руке. Он не может знать, что совсем недавно ее муж так же потянулся к ее запястью, а она отдернула руку.
– Селеста, – почти поет он ее имя. – Селеста, вы должны взглянуть и на другие картины.
Ее пальцы находят убежище в его ладони.
Не разнимая рук, они переходят в соседнюю комнату, его “студию”, в прошлом столовую. Картины, законченные и незаконченные, скромного размера калигхат, но с неизменным сюжетом: одна и та же женщина. Она возникает из нескольких штрихов и цветов: каштановые глаза; копна каштановых волос; изгиб длинной шеи; чуть неправильный прикус, подтверждением чего становится пухлая верхняя губа, которую Дигби считает самой прекрасной на свете. Селеста помнила наброски, которые он делал в тени скалы в Махабалипурам. Художник видит в модели гораздо больше красоты, чем сама она замечает в себе.