Вот что, Дигс. Через пару минут ты ныряешь обратно в это сборище, пожимаешь ублюдку руку, желаешь ему счастливейшего из всех счастливых Рождеств и, поскольку ты не увидишь его в госпитале, пока часы не пробьют Новый год, в довершение пожелай “всего наилуууучшего и щасливого Нового года ему и всем евойным”. Но сначала остынь, Дигс, вытри уже лоб и заложи за воротник. Восторгайся живописью – пастбище, да, Клод? Скажи “очень мило” про его убогое озерцо с полевыми цветуечками. Нет, никто прежде этого не отмечал. А последнее полотно… темный лес, говорите? Темная… навозная куча, я бы сказал. Это убожество, благодарю вас. Изысканные золоченые рамы, которые вопиют: “Нам место в музее…” – но они все равно убожество и останутся убожеством. И неважно, насколько громко орешь…
– Не выдающиеся работы, верно? – произносит хрипловатый женский голос.
Он оборачивается и вдруг оказывается неприлично близко к женщине; она высокая и потрясающая. Оба делают шаг назад. Ее мускусные благовония с нотками сандала и древних цивилизаций – полная противоположность парижским ароматам. Его как будто волшебной силой перенесло в будуар махарани.
– Официант сказал, что вы отказались от виски. Я принесла вам гранатового сока. Я Селеста, – улыбается она.
Пожалуйста, только не это! Она не может быть его женой.
– Жена Клода, – представляется она, держа в каждой руке по стакану сока.
Каштановые волосы стянуты серебристой лентой и уложены в узел, открывая шею. У нее треугольное лицо и слегка неправильный прикус, от чего губы кажутся недовольно надутыми. Если начистоту, она прелестна, с этими чуточку андрогинными чертами. На вид ровесница Клода, немного за сорок. Три рубина парят над ее грудиной, цепочка на ключицах едва заметна.
– Дигби Килгур, – протягивает он руку.
Но ее руки заняты. Он берет один стакан.
– Клод говорит, вы настоящий художник.
Откуда, черт побери, он узнал? Она терпеливо ждет ответа.
– Скорее, любитель, – признается он с пылающими щеками. – Просто пытаюсь запечатлеть то, что вижу.
Ее большие глаза цвета каштанового меда согреты сиянием рубинов. В отличие от Клода, отчужденного и надменного, ее взгляд прям и любопытен. Впрочем, у губ он замечает жесткую складку, которая пропадает, когда она улыбается.
– Масло?
– Акварель, – отвечает он. Она ждет. – Я… э, мне нравится загадка, непредсказуемость того, что возникает.
– Вы рисуете портреты? – спрашивает она, склонив голову набок.
Интересно, она отдает себе отчет, что позирует? Она не стремится вызвать неловкость, а, напротив, хочет сгладить ее.
– Иногда – да. Я… в Мадрасе столько всего привлекает внимание. Лица на улицах, женщины в своих сари. Дерево баньяна, пейзажи… – растерянно мямлит Дигби, жестом указывая на картины на стенах.
Она подается ближе и шепчет:
– Дигби, скажите честно, каково ваше мнение об этих картинах?
– Э, что ж… они не так уж плохи.
– То есть вам нравится? – Каштановые глаза пристально смотрят на него. И он не может солгать.
– Ну, так далеко я не стал бы заходить.
Она радостно смеется.
– Они принадлежали родителям Клода. На мой взгляд, они отвратительны – картины, я имею в виду.
Впервые за весь вечер ему становится спокойно.
– Могу я показать вам кое-что? – Она вновь кокетливо наклоняет голову и направляется в другую комнату, не дожидаясь ответа. Он идет следом, не сводя глаз с ее затылка, где тонкие волосы образуют узорчатую беседку.
В гостиной возле лестницы висит простая картина на холсте. Примерно двенадцать на шестнадцать дюймов, в скромной деревянной раме: сидящая индийская женщина, голова повернута в одну сторону, плечи развернуты в другую. Рисунок примитивный, почти детский, но одновременно очень тонкий и выразительный. Без претензий на анатомическую точность или реалистичность, но завораживающе убедительный. Дигби внимательно изучает картину.
– Невероятно! – выдыхает он наконец. – Я хочу сказать, эта линия носа, овалы глаз… эти изгибы, передающие складки сари, позу… – он водит руками, рисуя в воздухе контуры фигуры, – и всего три цвета, но возникает женщина! Вроде бы незамысловато, но это подлинное искусство. Это ваше?
И вновь звонкий смех. Плавный изгиб ее шеи словно повторяет рисунок на картине. Впечатление высокого роста, которое она производит, в основном и создается этой линией да еще длинными худыми руками. Ее изящество граничит с нескладностью, и ему это кажется очаровательным.
– Нет. Это рисовала не я. Но это принадлежит мне. Пришлось побороться, чтобы выставить эту картину на обозрение. Это живопись калигха́т, искусство, которое я видела, когда девочкой росла в Калькутте. Там их штампуют для паломников, приходящих на поклонение из самых отдаленных мест. Обычно на них изображены персонажи Махабхараты или Рамаяны. Будь моя воля, я бы выкинула на помойку то чудовищное старье и выставила вместо них вот это. (Они смеются вместе.) Да, у меня есть целая комната калигхат. – Она поднимает руку, запястье изгибается, когда она раскрывает веером пальцы, словно разбрызгивая калигхат по стенам. Его взгляд скользит по выпуклости трицепса, вниз по скату предплечья, изгибу запястья, костяшкам суставов и от полированных ногтей вновь к стене. Перед внутренним взором возникает комната, увешанная этими своеобразными яркими портретами.
Дигби заставляет себя вновь обратиться к картине. Кончиком пальца обводит в воздухе фигуру, стараясь запомнить.
– Она так поэтична, – замечает он. – Даже если художник и штампует их десятками. Простой, но красноречивый словарь.
– Именно! Невероятно: крестьянин совершает грандиозное паломничество, на такое решаются только раз в жизни, а потом тратит заработанные тяжким трудом деньги на сувенир, который родом из его же деревни! Это деревенское ремесло, как плетение корзин, но тут ремесленник переехал в город, чтобы удовлетворить запросы паломника. И вот он продает свое изделие бывшему соседу, а тот вешает картину на стену в деревне, где все это и началось!
– Или ее демонстрируют в гостиной самой… проницательной англичанки, – говорит Дигби. И краснеет. Слово “прекрасной” повисает невысказанным.
– Убеждена, что вы стараетесь мне польстить, Дигби, – мягко произносит она. Но не выглядит недовольной. Следует долгое молчание. – У меня есть еще калигхат. Но их бессмысленно показывать этим людям. Они сочтут это экзальтированностью. – Она беспечно взмахивает рукой, но в уголках губ опять проступает горькая складка. – Итак, вам нравится Мадрас?
– О да! Хирургическая практика потрясающая. И люди очень доброжелательные.
Он вспоминает Мутху, который заботится о нем с такой любовью и с такой гордостью выполняет малейшие поручения. Спустя несколько месяцев Мутху, стесняясь, привел познакомиться свою жену и двух маленьких ребятишек. И теперь они ему как семья.
– Дигби, вы бывали в Махабалипурам? – изучающе смотрит она на него.
– Я слышал о нем. Скальные храмы, верно?
– О, трудно описать одним словом… – Она задумчиво отводит взгляд. – Это мое любимое место. Знаю, вам понравится. Вы мне верите?
– Безусловно.
– Представьте себе длинную полосу прекрасного песчаного пляжа. – Волшебные руки вновь сплетают образы в воздухе. – И внезапно вы натыкаетесь на природное скальное образование. Валуны больше этого зала, а некоторые раз в двадцать больше этого дома. Одни из них утоплены в воде, другие тянутся вдоль пляжа. И в них древние мастера вырезали храмы – крошечные, размером с кукольный домик, и огромные, как театр вместе со зрительным залом. Вытесаны из скалы, представляете? Считается, что там некогда учились скульпторы. Махабалипурам – это словарь храмовых образов. Каждый жест имеет определенное значение. Там и все боги собрались – танцующий Шива, Дурга, Ганеша. Львы, буйволы, слоны – животных больше, чем в зоопарке.
Дигби переносится на этот пляж и уже видит, как бриз раздувает волосы над ее шеей, а позади в полумраке силуэты древних храмов; он ощущает соленые брызги на лице, запах океана смешивается с ароматом ее духов. Он глубоко вдыхает.