Григорий отобрал бумажку. Огляделся. Бросалось в глаза, что здесь, на стапеле, почти все на колесах – и корабельный корпус, и платформы, и этот огромный кран. Потом его внимание снова привлекла «конструкция», которую разгружали сейчас. По привычке попытался тут же зарифмовать это слово. «Конструкция-обструкция… Чепуха. Конструкция-инструкция… Лучше. Подали конструкцию точно по инструкции… Белиберда, сапоги всмятку».
Подъемом этой плохо рифмующейся конструкции руководил стоящий на краю палубы здоровяк – широкоплечий, в брезентовых брюках и такой же куртке, наброшенной на голые плечи. Из-под куртки выпирала загорелая до черноты волосатая грудь. На голове – защитный шлем. Здоровяк стоял на крепких, широко расставленных ногах и жестом отдавал распоряжение сердитой крановщице.
Конструкция двигалась, чуть покачиваясь. Сначала потихоньку. Потом быстрее. Шла она одновременно вверх и приближалась к борту корабля.
Второй такелажник соскочил с платформы, остановился рядом, закурил. Он тоже внимательно следил за подъемом.
– Сколько она тянет? – спросил Григорий.
– Кто «она»?
– Эта железяка.
– На кой ляд тебе, – покосился на него такелажник.
– Из газеты я.
Рабочий посмотрел на него недоверчиво.
– Из какой газеты?
– Областной. Внештатный журналист я. Интересуюсь вот этим всем. – Он сделал неопределенный жест.
– Интересуешься, значит? Ладно, интересуйся. Только это не «железяка», а секция. А тянет она сто тонн.
Григорий извлек из кармана блокнот, выдернул из-под его корешка самописку и сделал короткую запись. Потом его вниманием завладел богатырь, тот, наверху. Легкими движениями рук он «брал на себя» эту секцию. Конструкция поднималась все выше и выше. Рычал, надрываясь в натуге, кран. Дрожал от напряжения. Казалось, его изогнутая, чем-то похожая на жирафью шея вот-вот хрустнет, сломится от непомерной тяжести – и стотонная конструкция рухнет, ломая все вокруг: эстакаду, этот крохотный паровозик, платформы… Было странно, что паровозик этот не убирается подальше от нависшей над ним многотонной опасности. Стоит чудак и пыхтит, отдуваясь с облегчением, даже будто радуется, что избавился наконец от такой тяжести. Машинист высунулся из окошка и тоже смотрит, как идет в небо огромная секция.
А кран то гудел, то затихал на короткое время, подчиняясь едва заметному, но выразительному движению руки богатыря, то вдруг снова принимался натужно выть. Толстые тросы при этом вздрагивали, как живые.
– А этот сюда направлен. Такелажником, – услышал Григорий рядом с собой уже знакомый голос паренька. – Может, в нашу бригаду его определят, а, дядь Федь?
– Из газеты он.
– Так у него направление в наш цех. Разнорабочим.
– Правду он говорит? – сурово спросил старший.
– Правду, – спокойно сказал Таранец, вынул из кармана направление, протянул пожилому.
Тот внимательно посмотрел, поднял глаза и спросил строго:
– Что ж ты голову морочишь?
Григорий сунул руку в брючный карман, вынул газету, протянул такелажнику и произнес, не глядя на него:
– На последней странице. Стихи. Мои. Таранец моя фамилия. Григорий Таранец…
Пренебрежительный тон юноши, пахнущая свежей краской газета и колонки стихов, обрамляющих фотографию с изображением знакомого кусочка берега Вербовой, видимо, убедили такелажника. Он сравнил фамилию на бумажке с той, что была отпечатана жирным шрифтом над подборкой стихов, убедился в полной идентичности и сунул газету под нос изумленному напарнику. Посмотри, мол.
– Чего же он – к нам?
– Значит, газете так нужно, – пробасил старший, добрея. – Максим Горький, если б его на такой завод послали, рехнулся бы от счастья, а ты…
– Это кто на палубе, там? – поинтересовался Таранец, указывая пальцем на богатыря.
– Скиба это. Василий Платонович. Лучший бригадир судосборщиков на стапеле. А только про него уже писали. И не раз.
Конструкция повисла над палубой и, повинуясь руке бригадира, стала опускаться, пока наконец не села на свое место.
– Зачем же ты к нам идешь? – поинтересовался рабочий, на которого подъем этой махины не производил никакого впечатления.
– Знаете, что такое жизнь, дядь Федь?
– Жизнь – это проще пареной репы, – ответил рабочий, несколько шокированный этим «дядь Федь». – Жизнь – это, браток, борьба. И в песне так поется. Вот смерть – это посложнее и непонятней, а жизнь – проще пареной репы.
– Вот я пришел сюда, чтобы этому делу научиться. Для вас это просто, а для меня – сложнее сложного. Потрусь здесь около вас – глядишь, а для меня все проще пареной репы станет…
– Это где же ты задумал тереться? Среди нас, такелажников?
– Нет, я к вам не пойду. Я к нему пойду: к этому Василию Платоновичу.
– Так бумажка у тебя, браток, не туда, а к нам, такелажникам.
– Бумажка – что? Бумажку и переделать можно.
– Судосборщик, сынок, – перешел уже вовсе на покровительственный тон бригадир, – специальность посложней нашей. Там нужно и в чертежах разбираться, и резаком орудовать, электросварку постичь. И силушка нужна, потому иной раз и кувалдой наподдать приходится.
– Справлюсь. Я, дядь Федь, из тех, которые, если захотят…
– Хвастун ты, вот кто, – рассердился на это и впрямь весьма пренебрежительное «дядь Федь» пожилой такелажник и вдруг напустился на своего помощника: – Какого черта глазеешь тут? Давай подбирай тросы. Не слышишь, как машинист орет.
Машинист и в самом деле орал, стараясь перекрыть окружающий гул короткими гудками своего паровичка. Григорий еще раз посмотрел на конструкцию, которая теперь отсюда, снизу, казалась не такой уж большой, встретился взглядом с крановщицей, помахал ей рукой и зашагал обратно в отдел кадров.
Ему удалось получить направление на стапель, учеником судосборщиков. Не к Скибе, правда, но все равно в судосборщики.
Когда он, уже с новым направлением, возвращался к стапелю, из тучи, что нависла над заводом, хлынул дождь. Теплый. Ласковый. Потом тут же выглянуло солнце. Дождевые капли заискрились, заиграли всеми цветами радуги.
– Сотни тысяч капель падают на стапель и на кран портальный, девушке в лицо, – бормотал Григорий, с удовольствием ощущая, как холодит плечи сразу взмокшая рубаха.
«И придет же такое в голову: «И на кран портальный, девушке в лицо». С чего бы ей таращиться в небо? А если и полюбопытствует, если задерет… Сотни тысяч капель на ее курносую мордочку… Не слишком ли много?» Но первые две строчки нравились. И потому стало радостно. А может быть, настроение стало таким оттого, что в кармане лежало направление в ученики-судосборщики?
– Сотни тысяч капель падают на стапель, – продолжал он декламировать, утешая себя тем, что другие строчки этой неудачной строфы придут немного позже, когда он оглядится здесь. Строчки и впрямь пришли. Только совсем другие. А «сотни тысяч капель», падающих на стапель, так и не увидели света… Таранец и вовсе позабыл о них. В бригаду Скибы ему все же удалось попасть. И скоро.
…Да, вокруг было все так, как и в первый день его работы на заводе. Только настроение было плохое. «Лучше бы он матюганом меня, чем так, молча», – подумал Григорий о Скибе.
С прихваткой у него ладилось, но работал молча, не шутил, как обычно, хмурился. Ко всему еще огромный синяк под правым глазом, который кто-то успел ему присветить вчера ночью в парке, привлекал всеобщее внимание, вызывая шутки, на которые почти все скибовцы были большие мастера.
«Ну и денек, пропади он пропадом, – подумал Таранец. – Даром что суббота. Хотя «черная» ведь эта суббота. Черней и не придумаешь!..»
3
Была «черная» суббота – один из выходных, когда завод, по заранее составленному графику, работал. В такие дни на прием к директору мог прийти кто хотел. Тарас Игнатьевич никому не отказывал и был как-то по-особенному добр. Многие нарочно откладывали свои дела к нему на такую субботу, надеясь, что просьба их будет наверняка уважена. Правда, Бунчужный предпочел бы, чтобы сегодня был четверг. Самый обыкновенный четверг, когда собирается декада и можно пригласить весь «комсостав» – заместителей, начальников отделов и цехов – поделиться новостями, обсудить планы в связи с предстоящим торжеством. Но сегодня была «черная» суббота, и Тарас Игнатьевич решил провести ее как всегда – начать с приема. А жаль, он любил свой «комсостав» – каждого сам растил.