Укладываясь, нащупал у стены небольшой ломик. Под окошком, что над головой, между ракушечником – щель. Если вывернуть хотя бы один камень…
Погромыхивает. Вспышки молний время от времени зловеще освещают сарай. Только бы не прошла мимо гроза, только бы не прошла.
Она разразилась около полуночи. Стучал по крыше дождь. Ярко вспыхивала молния, и сразу же – раскат. Один камень вывернут, второй, третий… Наконец-то!.. Теперь надо убрать часового.
Взблеск молнии осветил черную, с остроконечным капюшоном, фигуру. Громовой раскат заглушил вскрик. Отобрал у часового автомат. Нащупал засов. Стараясь не шуметь, отодвинул его. Открыл дверь:
– Выходи!
Как тени, один за другим выскальзывают из сарая люди. Кто это замешкался? Старшой?.. Давай за всеми! Быстро!
До утра успели пройти километров двадцать. Крадучись пересекали шоссе, по которому с небольшими интервалами двигались на восток немецкие машины и танки. Углубились в лес.
Только теперь стало ясно, какая трагедия разыгралась здесь: блиндажи, окопы, интендантские склады с продуктами, обмундированием, боеприпасами и везде – трупы, трупы, трупы. К вечеру отряд был приведен в полную боевую готовность. Старшого решили судить судом трибунала. Председателем назначили Ватажкова. Приговор – короткий.
– Кому приводить в исполнение?
– Тебе, Бунчужный.
– Пошли!
…Утром натолкнулись на скопление военных в лесу, на просторной поляне. Ватажков и еще двое отправились на разведку. Вернулись мрачные. Сколько народу скопилось тут, неизвестно. Может быть, тысяча. А может быть, и полторы. Вчера пролетал немецкий самолет. Листовки сбрасывал.
– Оружия много, – продолжал Ватажков. – Несколько грузовых машин. Танкетка. Четыре пушки. Только вот рации все выведены из строя. И еще: кто-то «вышибает» комсостав. Особенно старший. Настроение у большинства – паническое.
– Что делать? – спросил Бунчужный.
– Власть брать.
Умел всегда найти нужное решение Ватажков.
…Трибуна на двух полуторках, сдвинутых одна к другой задками. Борта опущены. Яков Михайлович стучит согнутым пальцем по микрофону, прислушивается, как этот звук отдается в трех выдвинутых вперед больших репродукторах. Когда на поляне стихло, начал:
– Товарищи, обстановка требует чрезвычайных мер. Слово командиру сводного отряда Бунчужному.
Бунчужный:
– Кое-кто полагает, что война проиграна. Нет, товарищи, она только начинается. Задача – пробиться через линию фронта…
На трибуну выскакивает уже немолодой красноармеец. Шинель окровавлена. Лицо черное. Глаза безумные. В руке зеленая бумажка. Он оттирает от микрофона Бунчужного и кричит сумасшедшим голосом:
– Не слушайте его! Нету Красной Армии. Нету фронта. Вот! – Он выбрасывает вперед руку с бумажкой. – Нам гарантируют жизнь, возвращение домой. Вспомните о своих детях и женах, вспомните…
Бунчужный стреляет в упор. Красноармеец оседает на помост. Ватажков толчком сапога сбрасывает его с машины. Глухой ропот проходит по толпе.
Коротким движением – пистолет в кобуру. И опять – в микрофон как ни в чем не бывало:
– Повторяю: будем пробиваться к фронту. Командование беру на себя…
Выстрел. Обожгло щеку. Тронул пальцами. Кровь. Спокойно вытер платком. Люди его отряда уже волокут того, кто стрелял. Втаскивают на трибуну здоровенного парня.
– Что ж это, братцы, – взмолился красноармеец, с ужасом глядя, как Бунчужный снова тянется за пистолетом.
Но тот вдруг делает шаг вперед и резким движением разрывает ему гимнастерку надвое. Под ней – другая. Черная. Со свастикой на рукаве.
– В трибунал, – коротко и глухо бросает Бунчужный и поворачивается к микрофону. – Желающих воспользоваться немецкими пропусками предупреждаю: боковому охранению дан приказ стрелять. Провокаторов и паникеров тоже будем расстреливать. Командиры всех рангов и политработники – ко мне. Все!
Потом… Это «потом» тянулось более двух месяцев. Лишь в ноябре остаткам полка с помощью командира партизанского отряда Василия Скибы удалось выйти из окружения. Ватажкова среди вышедших не оказалось. Только спустя двенадцать лет повстречались. В Ленинграде. Вечером сидели в номере Бунчужного. Ужинали. Вспоминали. Ватажков, оказывается, ранен был, подобрали партизаны. Так и разминулись.
Он работал на севере. Пожаловался, что тамошний климат убивает жену – ревматизм, хронический бронхит…
– Давай ко мне. Золотых гор не обещаю. Но квартира будет. И работа – не хуже той, на какой сейчас работаешь. Начальника стапельного цеха забирают у меня главным инженером на другой завод. Вот и пойдешь на его место… Неловко уходить? У тебя уважительная причина. Завод, конечно, не чета вашему, но с перспективой. Океанские сухогрузы будем строить. И большинство «коробочек» – на экспорт. Давай! А в министерстве я все улажу.
И Ватажков согласился. Два года командовал стапельным. Потом «комиссарил» на заводе. А еще через два года его избрали первым секретарем обкома…
Дима остановил машину у подъезда, подождал, пока Тарас Игнатьевич выйдет, и, включив задний ход, лихо втиснул свою «вороную» между двумя такими же в длинном ряду. Заглушил двигатель, извлек из кармана позади сиденья потрепанную книжку и углубился в нее.
Бунчужный вошел в прохладный вестибюль, предъявил партбилет и поднялся по широкой мраморной лестнице на второй этаж.
Ватажков ждал его. Вышел из-за стола. Невысокий, худощавый, с аскетическим лицом. Белые до голубизны волосы зачесаны назад. На правом виске – косой шрам. Закурили.
Ватажков слушал и все время настороженно поглядывал на Бунчужного. Когда Тарас Игнатьевич закончил, сказал:
– Я тут в четыре решил собрать кое-кого – прессу, журналистов, писателей, не каждый день ведь заводы орденом Ленина награждают. Подготовиться надо, чтоб лицом в грязь не ударить.
– Я тебе своего «комиссара» пришлю, – сказал Бунчужный. – А мне надо Джеггерса проводить.
– Ладно, давай своего «комиссара», – согласился Ватажков. Он встал, обошел стол и сел в кресло напротив Бунчужного. – Не нравишься ты мне, Тарас Игнатьевич, хмурый и похудел будто.
– Устал, наверное, – попытался усмехнуться Бунчужный, но улыбка вышла нарочитая.
– Нет, это не усталость у тебя, – положил свою ладонь на его колено Ватажков. – Давай выкладывай.
– Гнетет меня что-то… В командировке спокоен был. И когда возвращался, чувствовал себя сравнительно спокойно. А вот как повстречался с Галиной, защемило сердце. Терпеть не могу, когда сердце вот так щемить начинает. Мистики не терплю. Всегда боялся непонятной тревоги. Помню, когда из окружения выходили, как только защемит сердце, того и гляди немцы нагрянут откуда не ждешь.
– Ну ничего, Тарас Игнатьевич, ничего. Еще денька три помаешься, пока вся эта кутерьма с награждением закончится, потом отдохнешь. А завтра, как договорились, в Отрадном встретимся.
Они простились. Ватажков несколько секунд смотрел на дверь, которая закрылась за Тарасом Игнатьевичем, потом снял трубку и позвонил в больницу. Попросил к телефону Багрия. Ему сказали, что Андрей Григорьевич на совещании.
– Ладно, я ему позже позвоню. – Положил трубку. Задумался, не снимая с нее руки.
13
Девятая городская больница состояла из нескольких корпусов. Один – старый. Его так и называли – старый корпус. Это было крепкое здание, с толстыми узкими окнами и нелепой колоннадой у парадного входа.
Здесь размещались терапевтическое отделение, рентгеновские кабинеты, лаборатории, библиотека и мастерские для ремонта аппаратуры.
Два новых корпуса – восточный и западный, высокие, с широкими окнами – располагались в глубине двора и гордо поблескивали металлом и стеклом. В каждом – по два лифта: один – для носилок с больными, другой – для сотрудников. Особенно хорош был восточный, хирургический.
В нижнем этаже этого корпуса размещался красный уголок. Впрочем, красным уголком его называли до прихода в больницу Людмилы Владиславовны. В первый же день она распорядилась убрать всю мебель и плакаты, оснастить как следует и впредь именовать эту «хату-читальню» конференц-залом. Она хотела, чтобы и здесь было как в поликлинике судостроительного: панели из пластикового шпона под карельскую березу, на полу цветной линолеум, добротная мебель.