Гогиашвили говорил, что этот портрет принес ему на столичной выставке первую премию.
Да, Багрию нравился этот портрет, потому что на нем был изображен крепкий, несмотря на годы, полный сил человек.
– Здравствуй, Андрей Григорьевич! Здравствуй, дорогой! – услышал он радостный женский голос и остановился. К нему семенила маленькая, очень подвижная старушка. Она работала сестрой-хозяйкой в поликлинике, которую Багрий возглавлял еще десять лет назад. – Давно я тебя не видела, – продолжала старушка, – как поживаешь?
– А ничего, милая Анна Степановна, – ответил Багрий, прилаживаясь к ее тону. – Поскрипываем помаленьку. А вы как?
– Плоха, совсем плоха, – вздохнула старушка и вытерла губы ладошкой. – На пензии я теперь, – произнесла она протяжно, словно хотела пожаловаться, что вот ее ни за что ни про что горько обидели. – Годы вышли, вот и решили на пензию меня. Поначалу обрадовалась. Думала, хоть отосплюсь за всю жизнь. Где там. Скукота загрызла, тоска зеленая, как перед смертью.
– Что за мрачные мысли, Анна Степановна, – поспешил успокоить ее Багрий. – Это с непривычки у вас тоска. К покою тоже привыкать надо. Ничего, пройдет немного времени, и все станет на свое место.
– Нет, не станет уже, – вздохнула старушка. – Не станет. Не уговаривай ты меня. – Она помолчала немного, опять вытерла губы. На этот раз платочком. Спросила тихо, настороженно, будто боялась ненароком обидеть: – А ты работаешь или тоже на пензии маешься?
– Работаю, – вздохнул Багрий. Ему стало вдруг неловко перед этой старушкой, которая вынуждена «маяться на пензии», тогда как он, хоть и старше ее, продолжал работать.
– И работай, Андрей Григорьевич, – как бы успокаивая, тронула его за рукав своей ладошкой Анна Степановна. – И работай, пока ноги носят, пока глаза глядят, пока работается. До свидания. И чтобы никогда тебе горя не знать, беды не ведать.
– Спасибо, Анна Степановна, – искренне поблагодарил ее Багрий.
Он еще долго глядел ей вслед, пока она не вошла в троллейбус. Потом вздохнул и пошел дальше. Вздохнул потому, что встреча с бывшей сестрой-хозяйкой вызвала в памяти безрадостные воспоминания.
Он много лет заведовал той поликлиникой по совместительству. Работа не отнимала много времени и, самое главное, доставляла радость. Поликлиника считалась одной из лучших. Потом – черная полоса. Багрий долго не мог понять, почему здравотдел вдруг стал обходить его своим вниманием. Сначала не понравился отчет – и то не так, и это плохо. Потом сестер стали все чаще и чаще отвлекать на общественные работы: дежурства на пляже, на стадионе. Санитарок тоже отправляли вне очереди то на уборку овощей в соседний совхоз, то на другие работы. И с врачами – то же: нужно план выполнять по специализации – берут из его поликлиники. И поликлинику стало лихорадить. Кончилось тем, что Багрий подал заявление с просьбой освободить его от этой работы. Просьбу удовлетворили. А через короткое время на его место прислали вконец опустившегося человека, распутника и пьяницу, какого-то родственника заведующего здравотделом.
Врачей в ту пору не хватало. Багрий сразу же получил место консультанта в крупном санатории и успокоился. Но однажды его встретила, как и сегодня, Анна Степановна и сразу же высказала все, что думала о нем.
– Ты считаешь, начальству худо сделал? – говорила она со свойственной ей прямотой. – Нам худо сделал. При тебе мы на работу как на праздник ходили, а нынче – как на каторгу.
Багрию тогда стало неловко от упреков сестры-хозяйки, и он попытался оправдаться:
– Конечно, может быть, я и погорячился. Но вы-то знаете, как все было, Анна Степановна. Очень уж обидно было.
– Э, милый, обиду и пересилить можно! – тем же тоном сказала Анна Степановна. – Ежели какая гадина поперек пути станет, драться с нею надо. А ты сторонкой обошел. Ты ж коммунист, милый. Не пристало коммунисту всяку сволочь сторонкой обходить. Или руки обмарать боялся? Так руки завсегда вымыть можно.
И сейчас, после встречи с Анной Степановной, Багрию вспомнился тот разговор. И еще вспомнилось, как зарекся он никогда не уходить «по собственному желанию», если такого желания нет.
Буйно зеленели остролистые клены и старые липы. Каждое дерево тут было знакомо Багрию. Он знал их биографию, болезни, радости и страдания. Одни были уже совсем старики, такие глубокие, что даже он, Багрий, тоже старый человек, помнит их уже стариками. А рядом – деревья в расцвете сил, некоторые – совсем еще молодые, трепещут на ветру нежными листьями. Во время войны улица была в руинах. Вместо развалин построили новые дома, высокие, красивые. И тополя дотянулись до крыш. Слились своей листвой, образовали серебристо-зеленую стену. Вот сейчас еще квартал – и его улица. Степная. Она протянулась на много километров. Одним концом упиралась в реку, а другим выходила прямо в степь, поросшую когда-то густым ковылем и полынью. Теперь там зеленеют виноградники, перечерченные ровными линиями бетонных столбиков, и орошаемые огороды. Ковыль да полынь остались только на курганах. Они и сейчас возвышаются, эти курганы, строгие, как и сотню лет назад, молчаливые.
Багрий повернул на свою улицу, но не прошел и полквартала, как вдруг почувствовал сильную боль в печени. В последнее время она стала появляться все чаще и чаще, эта боль. «Надо бы пообследоваться». Он всегда так думал, когда появлялась боль, а становилось легче, забывал и снова вспоминал при очередном приступе. В том, что он страшился этого обследования, не хотел признаться даже самому себе.
Он пошел медленнее и стал дышать ритмичнее. Это всегда успокаивало. «Я очень мнителен, – подумал он, когда боль утихла. – Все врачи мнительны. Это потому, что они знают больше других о болезнях. Мне, пожалуй, не стоило бы волноваться: в конце концов я свое пожил. Нет, я не должен так рассуждать. Так рассуждать – признак глубокой старости. А я еще крепкий. И мне до всего дело. Вот улягутся передряги, и попрошу, чтобы меня «обкатали, как горячую чурку».
Он улыбнулся. «Обкатать, как горячую чурку» значило в лексиконе Остапа Филипповича быстро, всесторонне и тщательно обследовать больного. Багрию нравилось это выражение. А может быть, он улыбнулся потому, что прошла боль? Когда боль проходит, всегда наступает успокоение. Пугала только непродолжительность боли, потому что именно такое он совсем недавно наблюдал у одного больного, у которого потом оказался рак печени. Вот уж с чем не хотелось бы столкнуться.
Багрий увидел кондитерский ларек и вспомнил Колю Каретникова, соседнего мальчишку, которого любил баловать сластями. Продавщица приветливо кивнула ему и бросила на весы горсть шоколадных конфет в ярких обертках. Багрий спрятал конфеты в карман пиджака, поблагодарил и пошел дальше. Улица лежала перед ним ровная, почти сливающаяся вдали. Она была вся усажена липами. Старые деревья разрослись и местами соединялись кронами, образуя над мостовой густо-зеленый шатер. И от этого улица весной, летом и ранней осенью казалась темной. Лишь позднее, когда осыпались листья, тут становилось очень светло и по-особенному прозрачно.
Вот и знакомый подъезд. На нижней площадке играл Коля Каретников.
– Здравствуй, – сказал он, увидев Багрия. Мальчик только недавно стал выговаривать букву «р» и теперь нажимал на нее при каждом удобном случае.
– Здравствуй, Николай Назарович, – ответил Багрий, поднялся на две ступеньки, спохватился, сунул руку в карман. Вытащил конфеты. – Вот, – протянул он их мальчику, – затерялись в кармане.
– И каждый раз они там у тебя затериваются, – сказал Коля, принимая конфеты. – Спасибо, дядя Андрей. Большое пр-ребольшое.
Дома ему снова вспомнились слова Остапа Филипповича: «Отчего ты смолчал этой стерве? Неужели ты не понимаешь, что она готовит место для своего хахаля?»
«Надо перестать думать об этом, – решил он, – потому что ничего толкового сейчас не придумаешь. Хорошо, если б Мария была дома, – с тоской подумал он о жене. – Впрочем, это даже лучше, что именно сейчас она отсутствует. Пусть отдохнет хорошенько в своем санатории, полечится, а мы тут и без нее все утрясем. Сейчас для меня самое разумное – вырваться за город, поработать на винограднике и поразмыслить. Когда у тебя горе, лучше всего – поближе к природе. Надежное это средство – побыть наедине с природой. И я обязательно выберусь. Завтра. Чуть свет. И Тараса Игнатьевича надо бы вытащить. Остаться наедине с природой – это не только развлечься и порадоваться, но и погрустить, потосковать».