Решительно отталкивает от себя карту.
— Чего гадать? Вернется, сам расскажет.
Она верит, верит, что он вернется, иначе и быть не может, но почему же глаза ее смотрят сейчас ушедшим в себя, никого не видящим взглядом?
Почему сдвинуты брови? Или она предчувствует что-то? Или вдруг представилось ей, что он не вернется…
Или это мне только кажется? Потому что я знаю больше, чем она?
Ночью я шепчу маме на ухо:
— Что с ней будет, когда она узнает?
— Пока что ничего говорить не надо, — отвечает мама, — пусть верит, надеется. В этом тоже счастье.
Она думает сейчас не только о ней, о себе. Она тоже хочет надеяться и верить.
— В конце концов бывают ошибки, написали, отправили письмо, а человек, как после оказалось, жив. Я в госпитале очень часто о таких случаях слышала.
— И я тоже слышала, — утверждаю я. — Такие случаи сколько хочешь…
Мы убеждаем друг друга, хотя никто из нас и не пытается спорить.
А Серафима Сергеевна спит. Спит крепким сном и не подозревает даже, что мы говорим о ней, что нам первым довелось узнать о том, о чем когда-нибудь она узнает. Когда-нибудь, не теперь…
Утром она встает, как всегда, раньше всех. Быстро кидает приказы:
— Отоварить сахар, на талоны дают повидло, взять керосин, выгладить белье, пойти за молоком для Егорки…
И, уже стоя в дверях, говорит на ходу:
— Если мне письмо будет…
Я оборачиваюсь, смотрю на маму. Мама глядит ей вслед, а она почти бежит по улице, привычно бодрая, готовая снова взвалить на себя все тяготы дня, еще не знающая о том, что ее ждет.
И мне становится страшно. Впервые я думаю о том, что это может случиться с папой, и мама тоже будет ходить в свой госпиталь, и дежурить там, и возвращаться с дежурства домой, и ничего-ничегошеньки не знать о том, что случилось с папой…
Мне до того жаль маму, что я беру мамину руку. Я крепко сжимаю узкую теплую ладонь.
Что бы сделать такого, чтобы она поняла, как я люблю ее, как боюсь за нее, как хочу хоть немного облегчить ее жизнь?
— Мама, — говорю я, — хочешь, я вымою пол? Так вымою, что он будет блестеть, словно зеркало?
Мама молча перебирает мои пальцы.
— Я буду всегда все класть на место, — говорю я. — Все, все. И когда вернемся в Москву, ты увидишь — стол у меня всегда будет в порядке, всегда, всегда…
И плачу. Я не хочу плакать, а слезы льются сами по себе, как будто я вовсе не хозяйка над ними.
Мама отвечает рассеянно:
— Очень хорошо. И пыль не забудь стирать…
А сама думает о чем-то другом. Я знаю, о чем…
СВЯТАЯ ЕЛЕНА — МАЛЕНЬКИЙ ОСТРОВ
В тот день он вел амбулаторный прием больных.
Почему-то именно сегодня запах пота, несвежего белья, расширенные глаза больных, вопросительно, с надеждой смотревшие на него, их бесконечные вопросы, проникнутые одним — боязнью смерти и ненасытным желанием жить, — все это вызывало у него чувство, близкое к тошноте.
Отпустив больных и оставшись один в кабинете, он первым делом вновь и вновь стал ощупывать опухоль. Он накладывал на нее одну руку, потом другую, потом продолжал мять обеими руками.
Должно быть, сотни, а может, и тысячи раз ему приходилось обнаруживать подобные опухоли в чужом теле.
Иные больные погибали, если опухоль была запущенной, иные выздоравливали после операции; но раньше этот доскональный и вдумчивый осмотр носил все-таки в какой-то мере объективный характер. Безусловно, было жаль обреченного человека, но в привычный ход мыслей вклинивалось нечто профессиональное, должно быть присущее многим врачам: интересно, подтвердит ли рентген точность диагноза, можно ли будет оперировать или, кажется, уже опоздал?
Так было раньше. А теперь все было совсем по-иному. Теперь это касалось его, только его, никого другого.
На следующее утро, придя в больницу, он сразу же отправился в рентгеновский кабинет. Рентгенолог Мария Карловна, хорошенькая женщина — узкие черные глаза, черные, очень блестящие волосы, туго стянутые в пучок на затылке, возле маленького рта искусно подчерненная родинка — удивленно спросила его:
— Неужели, вопреки обыкновению медиков, решили провериться?
— Решил, — ответил Алексей Сергеевич. — Почему бы и нет?
— Нуте-с, друг мой, — сказала Мария Карловна, очевидно подражая кому-то, не известному Алексею Сергеевичу, и черные глаза ее приняли строгое, не свойственное ей выражение.
Держа перед лицом мокрую пленку, Алексей Сергеевич рассматривал ее на свет. Сомнений не было: снимок показал то, что он и предполагал.
Он почувствовал внезапную слабость в ногах и сел на стоявший рядом стул, не отводя глаз от зловещей тени на снимке.
Потом обернулся. Мария Карловна вместе с ним разглядывала снимок.
— Может быть, сделать повторный? — предложила она.
Он нашел в себе силы усмехнуться.
— Как хотите, — растерянно сказала она. — Только не надо расстраиваться, еще все поправимо…
И отвернулась, потому что стеснялась своей неумелой и неловкой лжи.
Он смотрел на нее, ничего не видя. Ее лицо вдруг сразу показалось черным, будто смазанным густой, иссиня-черной краской. Он встал и, стараясь держаться прямо, вышел из кабинета, чувствуя на себе ее взгляд.
«С горем следует переночевать, — думал Алексей Сергеевич, идя из больницы домой. — Переночуешь, глядишь, легче станет».
Он уговаривал себя. Но спокойствие не приходило. Разумом он понимал все. В конце-то концов когда-нибудь надо умереть, всему живому приходит свой черед, все на свете кончается, но сердце — непослушное, еще не изношенное сердце крепкого шестидесятилетнего человека — не желало смириться.
«Что лечил, тем и болею, — думал Алексей Сергеевич. — Вот оно как получилось!»
Ему, разумеется, приходилось в госпиталях и больницах видеть смерть людей, порой совсем молодых. Иной раз смерть избавляла от мук, но до сих пор не сумела прижиться в нем спасительная привычка к чужим страданиям.
Его друг, главный врач больницы Павлищев, говорил:
— Нам, медикам, следовало бы с самого начала сделать себе прививку против чувствительности и сентиментальности.
— Выходит, надо выработать в себе некий иммунитет, предохраняющий от излишних волнений? — сказал как-то Алексей Сергеевич, и Павлищев, обрадовавшись, что услышал подходящее слово, подхватил:
— Да, да, именно иммунитет!
Но Алексей Сергеевич не мог выработать в себе этот иммунитет, а вернее, не хотел. Больной, которого он лечил, оперировал, ставил на ноги или провожал в последний путь, становился ему таким близким, словно он знал его всю жизнь.
Должно быть, так получалось еще и потому, что Алексей Сергеевич был одинок; единственный сын погиб на фронте, жена на старости лет полюбила другого человека и ушла с ним.
И вот теперь он обнаружил у себя опухоль, которая, бесспорно, была неоперабельной, и все зловещие приметы ее, которые он старался не замечать раньше, словно бы разом, в един миг, ожили в его памяти. Он вспомнил все более частые в последнее время опоясывающие боли, странную, настигавшую внезапно слабость, дрожание в ногах, чувство удивительной опустошенности. Но он старался не обращать на это внимания, он был, как и большинство хирургов, совершенно не мнительным, и потому упрямо боролся с досадными ощущениями, забывая о них сразу же, как они исчезали.
Нет, он не хотел умирать. Он был просто-напросто не готов к смерти, ему еще надо было столько всего сделать, столько было намечено планов, столько незавершенной работы ожидало его!
Ему предстояло быть оппонентом при защите кандидатской диссертации его ученика, хирурга Яковлева. Диссертация, интересная по его мнению, должна вызвать споры и даже возражения, и он почитал своим долгом выступить.
Но самое главное — он работал над книгой, в основу которой легла его докторская диссертация. Книга была задумана давно, посвящалась оперативному лечению заболеваний желчных путей и печени.
Одним словом, умирать ему было, как говорится, не ко времени. Да, совсем не ко времени…