Иногда в наш приход главные улицы гетто были полны народа, по ним даже трудно было пройти. Но еврейские полицейские строго регулировали движение: идущим в одном направлении они приказывали двигаться по левой стороне, а идущим в противоположном направлении — по правой. И при этом сохраняли узкий пустой проход посередине, иначе никто бы вообще никуда не мог добраться.
Еще помню, как я был потрясен, увидев еврейского полицейского, который бил своего же парня-еврея. Я не мог поверить своим глазам. Мне кажется, это было во время второй нашей ходки, потому что в первый раз мы шли ночью и на улицу вообще не выходили. Я-то думал, что только у нас, у поляков, есть такие мерзавцы-полицейские. Мне и в голову не приходило, что такие же мерзавцы могут быть среди евреев. Мама всегда говорила мне, что евреи способны выдать «чужого» — скажем, поляк для них «чужой», — но никогда не выдадут своего. Она рассказывала о помощи, которую евреи оказывают друг другу. И вдруг я увидел, что и у них есть полицейские, которые ведут себя совершенно как наши. Ну, правда, потом уже я узнал, что в гетто были и свои доносчики, и даже свои предатели, как и у нас.
Когда мы в первый раз дошли до Кармелитской, я сначала не мог поверить своим глазам. Если бы я только что не видел повсюду умирающих от голода детей, я бы подумал, что евреям в гетто живется просто замечательно. Там были лавки, набитые деликатесами. Но потом Антон объяснил мне, что в этом месте, на углу Кармелитской и Новолипской, где раньше была гостиница «Британия», находится деловой и увеселительный центр гетто и живут здесь в основном евреи-богачи и торговцы валютой, а также всякие гестаповские агенты, наемники крупных контрабандистов и другие люди преступного мира. В этом месте в тот период мы как раз и зарабатывали.
Но я хочу вернуться к рассказу о моем первом походе по туннелям.
Когда мы наконец добрели до цели, я уже думал, что еще шаг — и я свалюсь без сознания. Мы прошли через дыру в какой-то погреб, отчим оставил свой мешок внизу, а сам поднялся по железной лестнице, зажег фонарик, взял железную палку, подвешенную сбоку на ржавой цепи, и постучал ею по железной крышке люка: семь ударов в определенном ритме. На мгновение остановился и потом снова повторил. И так до тех пор, пока нам не открыли.
У нас был заведен такой порядок: мы заранее звонили по телефону и передавали шифрованное сообщение, так что только наши клиенты могли понять, когда мы придем, в какой день и час. Звонили мы «врачу» — польскому служащему на фабрике, где был телефон. Наши клиенты давали ему взятку, чтобы получить это сообщение. И тогда они ждали нас в назначенный день и час. Позже, когда мы уже ходили к другим клиентам, «щеточникам», — это было после того, как немцы вывезли из гетто большинство евреев, — порядок был тот же, только тогда мы звонили уже не «врачу», а другому польскому служащему на фабрике.
В первое время постоянными клиентами отчима были три брата, три религиозных еврея вроде тех, которых я не раз видел до войны в еврейском квартале. Эти люди и их жены казались мне тогда уродливыми и совершенно чужими, то ли из-за их странных одеяний, то ли из-за бород и париков, то ли из-за чужого языка, то ли из-за всего вместе — из-за той нищеты и тесноты, которые и перед войной были их уделом.
В первый мой приход к этим братьям я даже затрясся от страха, когда они вдруг появились в дыре над нами и протянули руки, чтобы помочь нам поднять мешки. Мы вылезли из подвала, присели на минуту отдохнуть, а потом Антон растер окаменевшие пальцы и открыл принесенные нами мешки. Я начал вынимать продукты и передавать ему один сверток за другим, а он принялся раскладывать все это на столе. Три брата сидели, непрерывно что-то бормоча на своем языке, и глаза их безумно сверкали. Отчим разложил перед ними хлеб, и сыр, и масло, и селедку, и яблоки, и сахар, а потом расставил бутылки водки, как будто мы собирались открыть здесь продуктовую лавку и уже остаться в гетто навсегда.
Отчим с трудом мог читать польскую газету, но тут вдруг оказалось, что он умеет говорить на идише. Помню, как я был потрясен во время этого первого прихода к трем братьям, когда услышал, как он говорит с ними на их языке. Обычно ненавистники евреев имеют привычку передразнивать интонации еврейской речи, чтобы лишний раз посмеяться и поиздеваться над евреями. Мой отчим тоже не любил евреев. И вдруг он заговорил совсем как они. Со всеми теми интонациями, которые в моих ушах звучали как издевательское передразнивание.
Со временем его отношение к евреям немного смягчилось. Но тогда он еще очень жестко обращался со всеми тремя братьями. Они, в свою очередь, узнав его получше, тоже прониклись к нему доверием и в каждый наш приход угощали нас особыми еврейскими кушаньями. Эти блюда они специально для нас спускали в погреб. От нас так воняло, что пригласить нас в свои квартиры они не могли. А в первый мой приход они к тому же еще немного побаивались меня. Помню, что отчим тогда назвал им очень высокую цену — вдвое больше, чем мы рассчитывали получить. По дороге туда он велел мне молчать, когда он будет с ними торговаться, но потом, когда все было кончено, они приготовили нам чай и угостили меня конфетами. Я взял их неуверенно и поначалу даже не решался положить в рот, потому что боялся подцепить какую-нибудь заразу. Немцы в то время развесили по всем сторонам гетто большие плакаты по-немецки и по-польски: «Осторожно, территория заражена тифом». И это буквально застревало в голове. Промывка мозгов. Но конфеты оказались хорошие. Еще довоенные.
Когда мы узнали их получше, отчим торговался с ними веселее. И уже не торопился, как в тот раз, когда я впервые видел его в деле. Тогда они долго торговались за каждый вид продуктов. Со временем и они перестали казаться мне такими страшными, какими я запомнил их с первого раза. А может, я просто запомнил свою первую встречу в искаженном свете из-за ее непривычности и страха, который она во мне вызывала, хоть я и не признавался в нем. Но даже потом, уже привыкнув к этим людям, я очень удивился, когда в одну из наших следующих встреч кто-то из них рассказал нам анекдот — из тех ужасных анекдотов, которые ходили тогда в гетто и несмотря ни на что смешили людей. А я-то думал, что эти люди, у которых погибли родные и близкие и которые знают, что немцы в любую минуту могут завершить свое дело, — я думал, что такие люди уже не рассказывают анекдотов.
Позже, когда немцы действительно вывезли всех евреев из этой части гетто и передали их дома полякам, мы с отчимом некоторое время выходили из туннелей не через сарай на Лешно, а через подвал лавки на Гжибовской, прямо напротив того места, где потом был трактир пана Корека, я о нем еще расскажу. Немцы тогда вывезли большинство евреев в Треблинку. С того времени мы с Антоном начали выходить через бункер «щеточников», на щеточной фабрике. Эта фабрика обслуживала немецкую армию, и поэтому еврейским рабочим там разрешили остаться — до поры до времени, разумеется. Дорога туда по канализационным туннелям была как минимум вдвое длиннее, и это означало два с лишним часа ходьбы с товаром и примерно час обратно, налегке, — если, конечно, мы пристраивали все, что несли на продажу.
Мое отношение к отчиму начало меняться. И не только из-за истории с Крулем, но и благодаря разным мелочам вроде его признания, что и ему тяжело даются эти ходки. Но хотя ему было тяжело, он ни разу не поскользнулся и не упал, когда мы спускались вниз, а я вначале падал довольно часто. И когда мы возвращались домой, мама первым делом загоняла меня под душ. А кроме того, она велела мне состричь волосы как можно короче. Она сказала, что канализационная вонь цепляется к волосам и не сходит с них, а если от меня будет вонять в школе, мне будут задавать вопросы. Когда я пришел в школу стриженый, ребята поначалу сказали, что у меня, наверно, завелись вши. Но я ответил, что вовсе нет и что я постригся просто для красоты. Потому что у нас в старших классах уже тогда были такие парни, которые для красоты брили себе головы, и все малыши смотрели на них с большим уважением.