Жан-Ришар Блок
Рено идет на охоту
В это утро Рено проснулся с твердым намерением подстрелить какого-нибудь зверя. Он распахнул окно. В комнату вполз длинный язык бледно-серого тумана. Вместо неба над холмами словно разливалось нечто текучее.
Рено принадлежал к числу тех людей, которым все удается, которые пожимают плечами, когда речь заходит о невезении, усмехаются, когда при них говорят о доблести, и считают, что достаточно носить усы, чтобы покорять женщин и распутывать все их козни, и достаточно доброго ружья, чтобы зайцы тысячами выскакивали прямо у тебя из-под ног.
Итак, в это утро Рено проснулся с твердым намерением подстрелить какого-нибудь зверя, как в другие утра он просыпался с намерением выкурить трубку или съесть яичницу с ветчиной.
Накануне вечером фермер, прощаясь с ним, сказал:
— Знаете, мсье Жозеф, завтра на заре славная будет охота в низине — зайчишек можно настрелять сколько угодно.
Рено скорчил презрительную гримасу. Со скучающим видом пошел он за фермером, который непременно хотел показать ему поле, где завтра будет такая славная охота.
— Вот увидите: я скоро разбогатею на продаже шкур о к, — шепнул ему фермер, хитро подмигнул и ушел.
И все же, вопреки своему вчерашнему настроению, наутро Рено встал в четыре часа и прежде всего подумал о том, что надо пойти пострелять. Охотничий сезон кончился. Но поместье было огорожено, да к тому же Рено вообще плевал на всякие запреты.
— А может, он и не появится, — сказал фермер в ответ на его замечание, что можно нарваться на сторожа.
Рено встретил вползший в комнату язык тумана легкой дрожью и начал поспешно одеваться, как человек, который жаждет побыстрее взяться за неотложное дело. Он спустился по лестнице, снял с крючка ружье — славное восьмикалиберное ружье — и открыл затвор.
Обнажилось алчное чрево казенной части. Рено ощутил округлую, крепкую мускулатуру ружья — два сдвоенных ствола отскочили вниз с холодной жадностью, отброшенные затвором. Полоска света, проникшая внутрь через разверстую пасть, играла на грани, полируя голубым, металлическим блеском душу этих двух братьев, лишенных привязанности к чему бы то ни было.
Рено вложил в стволы патроны. Цилиндрики из сероватого картона выглядели такими безобидными. Медные стаканчики гильз заткнули отверстия стволов, и все вместе вновь приняло строгое обличье точного прибора. Донышко гильзы, обведенное ободком более красной меди, притягивало к себе взгляд. Оно как бы говорило: «Сюда направлен удар. Здесь предрешается гибель».
Рено весело опустил отяжелевшее ружье дулом вниз и с видом человека, для которого мир припас множество удовольствий, скупым движением большого пальца закрыл затвор. Парень он был, в общем, славный. Он надел нижнюю фланелевую рубаху, простые веревочные туфли и больше ничего — ведь он шел только затем, чтобы подстрелить какую-нибудь живность.
За порогом колыхалась текучая масса, которую он заметил еще из окна. Не успел он выйти на крыльцо, как эта масса — холодная, обжигающая, словно эфир, и липкая, точно снег, — обволокла ему лицо, забила нос, глаза, уши, обвила шею, облепила ладони. Он часто-часто заморгал.
Все, что происходит во вселенной, есть лишь отблеск сновидений, некогда сотканных сивиллой где-то в недрах земли; точно так же и все запахи представляют собой лишь слабое и весьма приблизительное воспроизведение того изначального аромата, который издает материя и о котором мы давно забыли. Лишь на несколько часов в сутки появляется этот аромат. Человек, который бодрствует в эти часы, постигает самую суть вещей.
Вот и сейчас, на заре, над землей носился сильный запах родниковой ледяной воды — матери всего сущего. Пьянящая первозданная чистота овевала день в момент его зарождения.
Нечто, скорее жидкое, чем газообразное, колыхалось над землей. Все растения — вплоть до мельчайшей былинки — погружали в это нечто свои стебельки и получали свою ежедневную жемчужину влаги. В этой животворной ванне распрямляли свои скелетики и тянулись в бесконечность крохотные злаки, высотой не более мизинца. Длинные рыжеватые нити паутины повисли от одного края горизонта до другого в бледном свете зарождающегося дня. Мир казался перевернутым аквариумом. На поверхности земли — словно в глубинном иле — возникали зародыши; прозрачные пузырьки воздуха поднимались ввысь и лопались где-то в атмосфере.
Ощутив всем телом резкий холод сырого утра, Рено спустился с крыльца и зашагал вниз по склону. Под его веревочными подошвами гибли тысячи живых существ. Но ведь он и вышел, чтобы убивать. Он дошел до ограды и сверлящим взглядом — как и подобает человеку решительному — оглядел долину.
Там, над рекой, точно осадок на дне сосуда, молочнобелый туман лежал более плотной пеленой. Вокруг деревьев, обволакивая их, медленно кружили как бы блестящие хлопья ваты. Рыжие сережки тополя вырисовывались на этом фоне отчетливо, точно на японской гравюре. Потом туман добрался и до них, и они погрузились в сон. И все дерево, во всей своей филигранной и легкой красе, постепенно тонуло, поглощаемое медленно и безмолвно поднимавшимся молочным туманом. Теперь и тень этой затонувшей тени плавно исчезла из глаз.
Склоны холмов выступали на миг из сиреневатой ночи и тотчас растворялись в белой мгле. Рыжеватые полосы на влажном небе приняли оттенок кармина. Из-под ватного покрова вдруг выглянула излучина реки. Мертвая, заснувшая тяжелым сном речная влага под колышущейся влагой воздуха, казалось, была покрыта лаком. Туман опустился на эту лакированную гладь, и в мягком изгибе его очертаний было столько изящества, что человек — сам не понимая отчего — прикусил губу. Молочно-белый покров, лениво и томно извиваясь и взлетая над недвижной плитой реки, добрался до противоположного берега, еще окутанного сумраком ночи, и лизнул прибрежные холмы.
Ночь постепенно отступала. Откуда-то сверху спустились фиолетовые тени. Водная гладь как бы приподнялась над землей. Изменились запахи. Из одного аромата рождалось множество.
И прежде других возник аромат земли, насыщенной влагой, — земли, пахнущей хлебом. Превратив в горошины покрывавшую ее пыль, земля словно скатала крошечные шторки, открывая свои поры проникновению жизни.
Потом над испарениями самой земли мало-помалу возникло целое сооружение из запахов, издаваемых растениями, рожденными землей. Первым среди них был аромат зелени — простой и говорящий лишь об одном, везде одинаковый и преобладающий над всем остальным. Потом аромат вечно зеленых растений, никогда не меняющих листвы, но с каждым годом пробуждающихся к любви, — аромат лавров, бересклета, самшита, плюща. Их запах, одновременно горький и сладкий, и составляет пряный напиток весны.
А над всем этим поднялись легкие запахи растений, рожденных для роскоши и любви, запах роз, вишен, фруктовых деревьев. И, наконец, одевая своим покровом и венчая собою все, в сад проник стойкий аромат могучих деревьев с опадающей рано листвой, аромат вяза, липы, каштана, клена, дуба, бука.
Когда же воздух был напоен запахами и между ними установилось равновесие, когда каждый аромат занял свое место, а чувства человека были насыщены до предела, после которого уже перестаешь что-либо воспринимать, когда мир был наполнен до краев и уже ни для чего больше не оставалось места, гулкий удар смычка по басовой струне довершил гармонию, — казалось, именно его-то и недоставало; во дворце зазвучала симфония, и стены его сразу точно раздвинулись: запах сосен, терпкий и тонкий запах хвои, певучая нежность и сила ее ласки, аромат дали — морских дорог, ночных путешествий, неведомых заморских стран, — словно подвел фундамент под все это воздушное сооружение. Теперь оставалось только дню вступить в свои права.
И тут человек, вышедший с намерением убить, встрепенулся. Он попытался вновь обрести ту волю к действию, которая двигала им в момент пробуждения. Но между прежним и теперешним его состоянием был непостижимый разрыв.