Литмир - Электронная Библиотека

8

Глядя на бессарабского дворянина Кантакузина, что в бешенстве мечется на пустыре за мельницей, которую дуэлянты присмотрели как прекрасный ориентир, Пушкин смеется. Эка невидаль. Припозднился, с кем не бывает, тем более он, Пушкин, здесь не баклуши бьет и не просто нервы поправляет, пошатнувшиеся в результате невероятных санкт-петербургских сплетен о том, что его, дескать, выпороли по тайному приказу царя. Чертов поклеп. Из-за него у Пушкина случается что-то вроде нервного приступа, поэт кружится по дому, словно бешеная собака, укусившая сама себя, или вот этот самый дворянин Кантакузин, приревновавший любовницу к нему, Александру Пушкину.

Поэт улыбается. Признаться честно, ревновать было к чему – дама вполне благосклонно отнеслась к его ухаживаниям, и улыбки ее были полны не вполне пристойного смысла, о котором бедолага Кантакузин мог лишь догадываться. Могла ли она устоять?! Слава Пушкина уже неслась впереди него, когда он только собирался в эту свою поездку в Бессарабию – вроде бы сосланный, а на самом деле отправленный сюда специальным поручительством, как глаза и уши государя императора. Заодно отдохнуть.

Пушкин склоняет голову чуть влево, что означает у него здесь глубочайшую задумчивость, – а на самом деле предоставляет возможность восторженным бессарабцам полюбоваться лишний раз задумчивым профилем поэта. Сплевывает косточку. Это вишни, их у Пушкина целая фуражка, и об этой самой фуражке биографы напишут потом не одну главу в своих исследованиях. Вынюхают все. Размер вишен, насколько они были сладки, чем пахли, мыл ли их поэт, перед тем как набрать, и откуда набрал, и сам ли он это сделал, а может поручил слуге набрать фуражку, и, говорят, это была даже не фуражка, а картуз. Знаменитая фуражка! Да и вишни знаменитые, а Пушкин знай себе берет одну за другой да сплевывает косточки прямо на землю, на пустырь за мельницей, к которой прибыл экипаж Кантакузина – и спустя час лишь его, Пушкина, экипаж, что привело бессарабского дворянина в бешенство. Ничего, подождет. Пушкин съедает еще парочку вишен и сплевывает несколько косточек разом, а потом, оглядевшись, направляется в сторону противника, который берет себя в руки, завидев санкт-петербургского гостя. Секунданты обмениваются рукопожатиями. Пушкин и Кантакузин глядят друг на друга – один с бешенством и ненавистью, другой с легкой, чересчур легкомысленной улыбкой. Когда становишься устами Бога, так трудно поверить в то, что они когда-либо умолкнут. Я бессмертен. Пушкин даже не думает, а ощущает эти слова, теплая волна благодарности накрывает его с головой, – и он остро ощущает свое бытие, чувствует, как кровь струится по венам, как бьется сердце, как теплый и совсем не раздражающий к вечеру бессарабский ветер поглаживает лицо. Я есть. Улыбаясь, Пушкин выслушивает секундантов, кивает и, попросив вдруг соперника обождать секунду, возвращается к экипажу, и потом лишь идет к барьеру, и все видят, что у него в руках что-то, кроме пистолета, есть. Фуражка вишен.

В этот момент молодому дворянину Кантакузину, представителю боковой ветви захудалого по меркам Империи – и невероятно могущественного по меркам Бессарабии – княжеского рода, становится смешно. Улыбается. Это не останавливает его в момент подачи сигнала секундантами, они вскинули вверх руки, и это значит, что дуэль началась. Оружие поднято. Пушкин ведет руку с пистолетом вверх и чуть в сторону, все еще держа в левой руке вишни, потом вдруг, на что-то решившись, опускает пистолет и берет еще пару вишен. Сок капает. Выглядит это очень эффектно, признает Кантакузин и думает вдруг о том, что богатая и красивая дама Анестиди, хоть она и богатая и красивая дама, но все же никогда не будет его женой, а раз так, то стоило ли все это сегодняшнего вечера? Пушкин ждет. Почему он предоставляет мне право первого выстрела, думает Кантакузин, целясь тщательнее, уж не сомневается ли в моих способностях стрелка, что можно считать еще одним оскорблением? Ноздри дернулись. Палец лег на курок, и Кантакузин приготовился стрелять, хотя у Пушкина и в мыслях не было оскорбить соперника повторно, – да и в первый раз он его не оскорблял, подумаешь, дама оказалась к нему благосклонней, – он просто решил убедиться в том, что судьба его выбрала. Хранят ангелы. Поэт спокойно ест поэтому вишни, сплевывая их на землю, под восхищенными взглядами секундантов и подозрительным – Кантакузина, который наконец решается. Выстрел гремит. Головы присутствующих словно дергаются, за доли секунды обернувшись от пистолета бессарабского дворянина к русскому поэту, который, ко всеобщему облегчению, не падает, а продолжает меланхолично есть вишни. Живой. Облегчение от промаха испытывает даже сам Кантакузин, он в глубине души страшится получить печальную славу убийцы первого поэта России, которым Пушкин уже стал. Ваш ход.

Пушкин глядит на происходящее словно с недоумением, хотя он просто думает о чем-то далеком-далеком, – и это вовсе не обиды дворянина Кантакузина, – вынимает из картуза последнюю вишню, сдавливает ее слегка и отправляет в рот, капнув соком на рубашку, потому что верхнюю одежду дуэлянты сняли. Бессарабское лето. Потом, отряхнув символически ладони, берет пистолет, брошенный оземь, рассматривает его тщательно, направляет в сторону соперника, но значительно выше его, и стреляет, не глядя. Секунданты аплодируют. Все обошлось как нельзя кстати и очень красиво, решают они, – поэтому жмут друг другу руки, а не продолжают дуэль уже между собой. Их примеру следуют Пушкин и Кантакузин, и все, смешавшись в одну компанию, отправляются к цыганам. Кутят напропалую. Кантакузин уже через какой-то час забывает о той самой вдове Анестиди, из-за которой и произошла глупая размолвка, едка не окончившаяся трагедией, а Пушкин оставляет веселье, под утро отправляется к гречанке и овладевает ей по доброй воле. С божьей помощью. И ее, и Анну Керн, и еще несколько весьма соблазнительных, но чересчур смуглых на взгляд эфиопа молдаванских красавиц, и жену, и всех своих любимых женщин, и саму смерть, когда та пришла к нему у Черной речки, вышла из-за левого плеча и наконец отдала себя всю – и как! Ай да смерть.

Полдня провалявшись в кровати богатой вдовы Анестиди – которая, между прочим, не из простых торговцев, а из тех греков, которые за деньги покупали у турецких султанов право воеводствовать в Бессарабии, – Пушкин глядит на ее смуглое полное тело. Потомственная фанариотка. Вас снова овеял зефир поэтических странствий, мой друг, спрашивает идиотка его, когда он, наспех ополоснувшись, накидывает на себя рубаху и требует экипаж, чтобы ехать в Одессу. Мне скучно. Мне просто скучно после того, как я натешу беса с тобой, глупая торговочка, хочется сказать Пушкину, но он галантен, да и история о вишнях, которые сплевывал поэт, глядя в дуло, из которого к нему летела смерть, уже гуляет по Кишиневу. Жаль уезжать. Не будь здесь вдовы Анестиди, Пушкин бы непременно остался в этом глинобитном домике для отдыха, стилизованном под крестьянское шале, которого никогда в мире не было. Потому что нет в мире крестьянских шале, где весьма уютно. Прохладно в жару. В Бессарабии, изнывающей от зноя вот уже несколько столетий и будущей изнывать от него еще сотню лет после Пушкина, до появления сумасшедших Советов, вырывших в каждом районе города по огромному озеру, это весьма важно.

Молока холодного! Пушкин кричит это, и слуга вносит кувшин, глядя в сторону, а не на кровать, и Пушкин пьет, и молоко течет из уголка его рта прямо на рубаху, отчего вдова хочет велеть подать ему новую рубаху, но поэт просит ее не беспокоиться и с тревогой думает о том, что ему уже снова хочется женского тела. Пора уезжать. Бросив в рот горсть вишен, хоть Анестиди постоянно напоминает ему о том, что мешать молоко с вишнями в этом краю вечной холеры не след, Пушкин целует ее, прощается и покидает Кишинев. Он посланник. Разъезжает по краю – то в Одессу, то в Кишинев, то в Измаил, а то и в Херсон, и на все это глядят глаза не его, но глаза императора. Личный посланник.

10
{"b":"891479","o":1}