Делая Iыхьэ следили, чтобы не забыть семьи, куда дочери рода вышли замуж, и откуда сыновья рода взяли жен; нужно было учесть свекров и тестей, золовок и деверей, соседей свекров, сделавших пожертвование, или соболезновавших теперь, или когда-то, по случаю смерти кого-то еще; и так далее.
По ходу составления долей обсудили вопрос собирать или нет отдельные пакеты детям, так называемые сабий Iыхьэ, детские доли. Итогом решили сделать детям отдельные маленькие доли.
Вопрос составления во время похорон и поминок отдельных долей для детей (без сырого мяса, сыпучих продуктов, но состоящих только из вкусняшек) в тот период был на стадии общественных обсуждений, потому оставлялся на усмотрение устроителей; никакие решение не осуждалось и не порицалось.
Кроме того собирали, причем в ускоренном порядке: «Быстро-быстро, он уже уезжает!» – пакеты водителям, помогавшим на похоронах; особую, почетную, долю с полотенцем, мылом и одеколоном класса люкс, выделяли эфенди; такие же доли, может, чуть проще, выделялись для омывавших тело умершей; а чтецам Корана к тому же прибавляли еду со стола, потому что: «Они ничего не ели по причине занятости чтением»…
Пока одни раскладывали сырое мясо, другие мясо варили, жарили требуху, варили пасту, месили тесто и пекли традиционные пышки, лакумы, резали сыр и так далее.
Затем соболезнующих рассаживали за поминальные столы, разносили горячее, затем убирали со стола и вновь рассаживали следующую партию соболезнующих.
85
Я это к тому, что в суматохе, сопровождавшей похороны, никто не заметил, как, приняв за топливо – снятая плетень лежала у поленницы, – ее разобрали и сожгли…
Летом 85-го я спросила Хотея, почему нет ворот.
– Понятно, ворота сожгли на поминках, но, когда это было? Не думаешь, что пора восстановить ограду?
– А зачем? Здесь нет посторонних.
Ответ, достойный брата.
Во двор Апсо не просто свободно заходили, но и заезжали. Какое терпение надо иметь, чтобы смотреть, как сосед – путь он трижды родственник! – минимум дважды в день разворачивается в твоем дворе и выезжает на дорогу? Конечно, почему не воспользоваться, если квадратный двор усадьбы с одной стороны полностью открыт, и хозяева не возражают.
Только после моих расспросов брат восстановил ограду. Он сделал аккуратный штакетник из старой груши, остатки которой родственники снесли обратно после первой же ночи с жуткими звуками и снами.
И вот у меня вопрос: может так задумывалось изначально? Может, грушевое дерево решило отдать себя им на ворота? Но Хотей сначала не понял замысла, по всегдашней доброте, которую я, например, назвала бы беспечностью, и раздал всем дерево на дрова?
Если мое предположение относительно ворот верно, дерево знало, что больше не сможет плодоносить. Или, возможно, оно просто устало оживать каждую весну, устало жить, как устают старые или тяжело больные люди; как отказываются жить люди, потерявшие любимых.
Возможно, той любимой, последней любимой, которую дерево потеряло, была Я, его единственная собеседница за многие годы, переставшая ездить в Туркужин? Хотелось бы так думать, приятно так думать, но там была гораздо более трагичная потеря.
86
Внешне безмятежный, расслабленный и, несмотря на очевидную материальную бедность, открытый миру образ жизни Апсо меня пугал. Хотя, что бы мы делали без их заботы, бывшей как раз следствием этой открытости? До тех пор, пока мы с сестрой не встали на крыло, именно эта семья помогала маме растить нас. Без просьб и пафосных речей, таких любимых в моем народе, Михаил, а после его смерти Хотей, привозили по осени картошку, которой хватало до весны; а еще везли муку, масло, сыр и вообще все, что производили Апсо в своем хозяйстве. Несмотря на это, все равно, я никогда о них не помнила и не любила у них гостить.
Месяц у маминой родни превращался для меня в непрекращающуюся пытку. Причиной этому было наваливающееся, зримое, физическое ощущение бессмысленности жизни… и сырость; сырость и тишина; не тишина в чистом виде, но длящееся, долгое затишье. Как-будто что-то должно быть сказано, сделано, что-то должно случиться, но это нечто затягивается, не происходит…
От невыразимой печали, терзавшей меня в той среде, не спасали ни всеобъемлющая доброта семейства, ни предания о нартах в пересказе старших сестер, Жануси и Люси. Не спасало ничто. Если только груша – с ней одною я была добродушна, весела.
Удачным я считала день, проведенный под грушей и вообще в огороде – мы всегда строили там шалаш. День в шалаше – истинное счастье. Счастье почти недоступное, потому что кузины Роза, Рима и Селима, в отличие от меня не интересовавшиеся ни огородом, ни шалашом – если только грушей, – уже с раннего утра звали то по ягоды, то к геодезической пушке, то в соседние хутора, то на речку, и так далее…
Сестры хотели гулять, а я не находила сил им отказать. С облегченным сердцем, что прошел еще один день, невыносимо насыщенный новыми именами и впечатлениями, я заползала вечером под влажное ватное одеяло и, как можно скорее, забывалась в липком сне. Чтобы, проснувшись следующим безрадостным утром, вновь ощутить необъяснимую тишину и печаль. Если бы я знала тогда причину этой тоски, если бы я умела ее понимать…
87
Не имею сейчас возможности свериться, но помнится, у дона Хуана спросили, что будет делать маг, если, предположим, он идет по тропе и в тот момент начинается камнепад. Дон Хуан ответил, что маг просто не пойдет по тропе, которую должно завалить камнями. Затем, подумав, добавил: «Если только Дух не решил, что магу каюк; если камнепад – решение Духа, то маг бессилен».
Маг, который видит только то, что ему позволяют видеть, по-моему, не маг вовсе…
88
Уже смирившись с предстоящим месяцем душевного мрака, я поехала в Туркужин и в свое двенадцатое лето. Семь утра; за окном блеяли и мычали, курлыкали, кококали и кудахтали; слышались голоса дяди Михаила и Хотея.
Люся, пыхтя, мыла дощатый пол. Мне было немного стыдно; по идее я должна была хотя бы предложить ей помощь. Хорошо это понимала, но лень заглушала голос совести.
«Пора вставать. Наверно, во всем Туркужине одна я в такой час еще лежу в постели». Лежу под толстым одеялом и, несмотря на полный мочевой, не хочу не только встать – шевельнуться; чтобы ненароком не коснуться влажной части постели. Только небольшое пространство за ночь высушено моим теплом и превращено детской фантазией в домик.
Я так дорожила своим «домиком», что всегда просыпалась в той же позе, что легла. Период добровольного обездвижения продлевался: «Пока не встану», чтобы сохранить в целости зону личного комфорта, единственную на километры вокруг.
«Она хрипит как старуха, – наблюдая краем глаз за Люсей, неприязненно думала я. – Что же с ней будет, когда она станет взрослой девушкой?»
Люся казалась откровенно скучной, сельской. Она носила цветастый красно-синий байковый халат, передник, на худых волосатых ногах красовалось сразу несколько мужских носков самой разной расцветки, да еще тапочки с вечно примятым задником. В сырую погоду к гардеробу добавлялись теплая кофта, либо безрукавка, шерстяные носки и галоши.
И никакого тебе кокетства, игривости, женственности – ни в нарядах, ни в манерах. «Она и одевается, как старуха. Она же девушка, ей пятнадцать лет», – думала я, глядя на прибирающуюся в комнате сестру. Презирала ее всем сердцем. Мою дорогую, бесконечно мудрую и добрую сестренку.
Эхх… если бы знать в начале, что будем ценить в конце.
89
Мы с Мариной, Люсей и Жанусей спали в одной комнате. Когда просыпалась моя младшая, не знаю; знаю, что вместе с Жанусей – они шли затем выпускать-кормить птицу и работать в огороде…
Нам с Люсей оставляли дом. Точнее, только Люсе. Каждое утро, я просыпалась от ее пыхтения. Ходила она тихо, но, когда уходила в драяние пола, без швабры, если что, начинала пыхтеть и хрипеть. Вымыв пол, Люся выносила воду и возвращалась застелить мою постель. Дальше ее ждала работа во дворе. Когда Люся закончила уборку и вышла, я поняла, если не хочу застилась постель сама, пора вставать.