– Вовка, родненький! Вовка, сыноче-е-ек!
Сзади подбежала тётка Соня и ещё сильнее дёрнула за шиворот:
– Окстись, окаянная! – тряхнула она Гальку. – Ты чего творишь, убогая твоя душа?! Я тебя к сыну отвести хотела, может, попрощаться успела бы, а ты вся в грязи извалялась. Теперь тебя никуда не пустят. Он в больнице на Шемякинской, живой ещё…
Сонька тяжело дышала, трепля Гальку, как шкодливого котёнка, за шкирку.
– Был живой, – добавила она и скривилась лицом. Пару секунд тётка боролась с собой, а потом, не сдержавшись, взвыла под стать Гальке, упала на колени, сгребла ту в охапку и прижала к своей могучей груди. Так они запричитали вместе.
Когда обе нарыдались, наплакались всласть, тётка Соня отправила шатающуюся теперь уже не от пьянства, а от горя Гальку домой.
– В божеский вид себя приведи, – приказала она, – а я пока в больницу. У меня золовка там медсестрой работает. Сегодня дежурит. Авось ей удастся слово за тебя, непутёвую, замолвить и уговорить к сыну пустить. Даст Бог, может, и попрощаться успеете.
Но умытую, переодевшуюся Гальку к сыну так и не пустили – уж слишком тяжёл он был. Побитой собакой помоталась она под стенами больнички, позаглядывала в холодные окна, поскулила под ними и несолоно хлебавши вернулась в квартиру. Дома упала подрубленным деревом на диван и впервые в жизни отключилась от леденящей реальности без бутылки огненной.
Во сне, тяжёлом и мутном от невыносимого горя, опять пришёл тот согбенный старик. Как и всегда, был он в сером, подпоясанном бечёвкой полотняном балахоне до пят, как и всегда, сел на сундук и молча воззрился на неё.
– Помоги ему! – прохрипела Галька, каким-то особым, звериным чутьём понимая, что у этого можно просить.
Старик смотрел выжидающе.
– Клянусь, пить брошу! Ни капли в рот не возьму! Всё сделаю, только помоги!
Старик встал, но не пошёл к стене, за которой он по своему обыкновению молча исчезал. Вместо этого он впервые пересёк комнату, приблизился к уже сидящей на диване Гальке и накрыл её голову подолом своего серого рубища. Пахнуло луговой травой.
– Радость моя! – Галя услышала его голос и почувствовала, как он коснулся ладонью макушки. – Если ты так горяча в клятве своей, то будь столь же горяча и в вере. Верующему всё возможно от Бога, а я, недостойный слуга Его, помолюсь за вас…
Следующее утро снова разбудило Гальку звуком Сонькиных гренадёрских шагов.
– Вставай, мать, – как и вчера, сказала она.
Галька с трудом привела себя в вертикальное положение. В глазах – немой вопрос с отчаянной надеждой.
– Ночь пережил. Тебя просит.
Верста вскочила с дивана и подорвалась за соседкой. Как есть выскочила на улицу и только там поняла, что со вчерашнего вечера даже верхнюю одежду не снимала – так и спала в ней. На пустыре, в том страшном месте, куда она отчаянно боялась смотреть и не могла не посмотреть, было уже прибрано. Кто-то унёс курточку, подобрал скорлупу и разровнял страшные следы. Тётка Соня развернулась всем корпусом к Гальке и покосилась на неё.
– Миху Завального попросила тут порядок навести, – угадала её мысли соседка. – Знала, что сегодня снова здесь пойдёшь – тяжело будет. Но, ей-Богу, не верила, что к живому сыну пойдёшь.
Сонька пыхтела на быстром шаге, разговаривая с Галькой вполоборота.
– Любка, золовка моя, сказала, никто не понимает, как он выжил. На мальчонке крест уже поставили, только боль снимали, а он выкарабкался и даже в сознание пришёл. Но врачи всё равно пока ничего не обещают. Говорят, надо смотреть, как раны себя поведут.
Но раны повели себя на удивление примерно: быстро заживали, не гноились и, что самое поразительное, – почти не оставляли за собой шрамов. Рваные края сцеплялись друг с дружкой ладно и ровно, будто кто-то невидимым пальцем разглаживал их, как пластилин.
То, что просьба была услышана – Галька не сомневалась. Так же не сомневалась она и в клятве своей, пусть и сгоряча данной. Единственное, что страшило Версту, – это неизвестность. Ведь сколько им двоим было отпущено – поди узнай! Ещё она ясно осознавала, что старик тот больше не вернётся, но так же ясно, как Божий день, понимала она, что он где-то рядом, незримый и вездесущий, никогда не дремлющий, настолько рядом, что можно руку протянуть и коснуться.
Квартиру старую Галька решила обменять. Выбрала поменьше, но ближе к центру, устроилась на постоянную работу на швейную фабрику. Всю рухлядь из старого жилища вынесла на помойку. Диван с Мишкой Завальным сожгли на пустыре, на том самом месте, где на Вовку напали собаки. Более или менее годную мебель раздала по соседям, оставила только бабкин сундук. Он появился у её матери ещё в те времена, когда Галька жила с ней девкой. Бабушка умерла, дом в деревне продали, а сундук мать в город приволокла. С тех пор, кажется, так и не открывала. Не открывала его и Галька. Хранила сундук, будто якорь, который хоть как-то связывал её с прошлым, где она была молода, здорова и видела жизнь в ярком солнечном свете.
Когда родила Вовку, а Вовкин отец её бросил, Галька сменила квартиру вместе с городом. Загнала сундук снова в угол и стала тянуть бурлацкую лямку из угрюмых однотипных дней, щедро поливая их водкой. Так она обмывала свою несостоявшуюся семейную жизнь.
И вот когда сундук сменил своё четвёртое место жительства, Галька решила-таки его открыть.
Внутри лежали бабкины старинные одежда и обувь, переложенные мешочками с нафталином, шали и платки, накидки на подушки, ленты, пуговицы, отрезы ситца и тика, лисьи воротники, кроличьи шкурки и даже девичья бабкина коса.
В отдельной нарядной тряпице, аккуратно обёрнутое и перевязанное бечёвкой, лежало что-то жёсткое и прямоугольное. Галька развязала шнурок, стянула ткань и застыла, сидя на коленях. Внутри, мерцая тёмным, лоснящимся ликом, находилась старая икона, написанная на дереве. С образа на Галю пристально и глубоко смотрел тот самый старик, что приходил к ней во сне. Он прижимал к груди правую руку, то ли кланяясь пространству, то ли сгибаясь под его тяжестью, а по бокам от его узорчатого нимба читалась надпись:
«Св. Прп. Серафимѣ Саровский Чƴдтв».
Окно
Вместе с распадом Союза в молодую и непуганую Россию завезли много соблазнительных идей о свободной любви при отсутствии всяких обязательств. Лена быстро поддалась этому очарованию, да и как не поддаться, когда рядом был Славик – развязный, смелый, щедрый на комплименты. Её изголодавшееся по ласке сердце не выдержало натиска и без раздумий сдало тело Лены в полное распоряжение Славки.
Недели через три она поняла, что беременна.
Уже не ленинградская, а по-новому – питерская зима и постсоветская действительность были жестоки к молодым незамужним залёточкам. Ни денег, ни профессии у Лены не было, поэтому дорога её неродившемуся ребёнку была одна: абортарий.
Накануне Рождества, отупев от новогодних скандалов своих вечно пьяных родителей, она сидела в женской консультации с незрелой решительностью положить конец едва начавшейся внутри неё жизни.
Тётка Шура, крупногабаритная санитарка лет шестидесяти, окинув её опытным взглядом, громыхнула железной шваброй в ведре с инвентарным номером и присела рядом. Вытерла руки об застиранный служебный халат.
– Срок-то какой?
Лена вскинула на неё опухшие от слёз глаза.
– Срок, спрашиваю, какой.
– Месяц. Наверное.
– Ну, время ещё есть. Успеешь. А сейчас не ходи – мой тебе совет.
– Почему?
– Пьяные тут все они, от Нового года ещё не очухались. Напортачат тебе там ещё чего, прастигоспади, потом уже ребёночка-то захочешь, а не сможешь.
Лена смотрела на тётку и почти не моргала. Слова словно через толстый слой ваты просачивались в сознание и гулко бухались куда-то внутрь, где было пусто и очень холодно.
– Да чего ж ты вылупилась? Неужто думаешь, что вру?
Лена молчала.
– Господь с тобой, девка! Ей-Богу не вру! – Она перекрестилась. – Помочь хочу. Срок у тебя маленький. Погоди немного, пока праздники пройдут. А там, может, и оставить решишь.