Анатолий Семёнович Субботовский, доктор физико-математических наук (ну, Тевликом его называть уже возраст не позволяет!), поднял с небольшой этажерки книгу и переложил её на стол.
Девушка сразу всмотрелась в портрет представительного военного на обложке. Ниже этого портрета красовалась надпись: «Комкор Николай Лутонин».
— Я мог бы рассказать, — продолжал Субботовский, — какую школу этот человек прошёл на питерском дне до того, как вовремя заработать и уехать в деревню. А потом он вообще присоединился к столыпинским переселенцам, были такие. И уехал подальше Байкала. Тогда ведь тоже были переселенцы, не только каторжники. Осваивали Сибирь на тех же основаниях, что начали сейчас… Ладно, после… Того, что сложилось при Сталине… В общем, Коля мне долго оттуда писал. Конечно, редко. Но мой папа и ваш прадед эти письма так внимательно воспринимал… Болел душой за парня! Мы же его и кормили, и ночевал он в моей комнате. А главное, я ему давал читать хоть того же Тургенева — и он тогда осознал, что книга помогает ориентироваться в человеческих душах. Без этого, возможно, он бы и получил свои нашивки. И в наше время, и тем более в Первую мировую… Но в этой книге написано, как он убедил целую казачью сотню оставить нежно любимого ею атамана Семёнова! Даже если преувеличено, то не очень! Меня вот он тоже расположил… Я бы в пятнадцать лет за него… Хоть в больницу с множеством переломов!
— Тургенев… — протянул Володя.
— Только не говори, что от него скука! Ладно? Люди глупы, если не могут вовремя отбросить трафареты. О Тургеневе — лучше отбросить. Поверь, это — глубокий ум. Я вижу, тебя интересует, как он воздействовал на душу без школьных программ. А вот догадайся сам!
— Дед, ты всё-таки стихи никогда не писал? — поинтересовалась Ирочка.
— Мои таланты проявились… где? Вообще, извини, тебе бы наряду с учёбой бухгалтером поработать в отцовском предприятии, готовом всё время вылететь в трубу! По волчьим законам капитализма… Хорошо, если ты вовремя разберёшься, готова ты учить детей или же делать фундаментальную науку! — Видимо,
Анатолий Семёнович, говоря это, уже немного устал. Во всяком случае, после этой реплики он сел.
— Дед, по-моему, главное — любить детей, — отозвалась Ирочка. — Иначе никакой тупик не распадётся.
Пауза. (Володя, кстати, слушал сестру очень внимательно.)
— Знаешь, милая моя внучка… У тебя, конечно, упорство не только от меня. И даже не от твоего папы с его орденами… У такого деда, как Дмитрий Кузьмич, тоже можно научиться не только игре в шахматы на генеральской пенсии… Ладно, я с ним на его даче ещё сражусь… Только ты мне скажи… Когда ученик на уроке тебе заявит гадость в глаза, ты с ним скандал затеешь или продолжишь урок?
— Отвечу как можно взвешеннее. Потом продолжу.
— Правильно. А почему? А потому, что парень хочет сорвать урок. А учительница взлетит нервами. И пойдёт у хулигана на поводу, ничего не осознав. А хулигану только это и требуется. Ты с однокурсницами своими поговори… Чтобы убивали в себе истеричек. А то — никакой учёбы!
— Дед, — протянул Володя. — Знаешь, ты как будто сейчас пересказываешь собственную жизнь. Чувство такое.
— Это потому, что дети подчиняются не книгам. Чтобы работать учителем до семнадцатого года, я должен был… Видимо, всё-таки пришлось бы креститься. А когда при советской власти я пришёл в единую трудовую школу… Моё происхождение ребята там иногда поминали! Причём на уроках. Только вот потом извинялись. Я этого добился. В одних дворах росли, как-никак! Ну, если учесть, что я был и санитаром в германскую войну… Как Вертинский, я знаю. Мой папа не хотел, чтобы я из-за этого бросал студенчество. Но я бросил. Хотя бы и на время. И вам советую не бояться трудностей. И опасностей.
— Дед, — вдруг отозвалась Ирина. — А как, по-твоему, вот этот… Лутонин? Ты бы мог его встретить среди раненых?
— (Пауза). Георгиевский крест или даже побольше одного парень заработал не в тылу. До германской войны он довольно долго бродяжничал по стране. Потом был добровольцем, их тогда называли охотниками. А когда он стал большевиком, его из-за наград и ран солдаты слушали, как соловья. И потом, в Сибири и на Дальнем Востоке, ему, очевидно, тоже верили…
— А нам будут верить?..
— Лично тебе? Если ты упросишь директора не выгонять хулигана, который тебе жизни не даёт. Для кого-то это будет знаком твоей силы. Таки да, как сказал бы мой отец. А дальше — работай с мозгами этого парня. Логикой можно подействовать на всех.
— Если бы так…
— Володя, у тех, кто тебя, Володю Телицына, захочет раздавить, тоже будет работать не стремление к хаосу. Человек хочет преуспеть. Только для этого он решил раздавить лично тебя. Не смотри на меня так. Ежовщина на этом и паразитировала. И самое скверное — с этими мерзавцами до сих пор никто ничего не сделал. Ну, может быть, кто-то слушает их поменьше.
— Из-за них Бродскому до сих пор никаких ходов
нет.
— Ирочка… Хорошо, если человек вообще готов к таким вещам. Блок, в конце концов, просто нажил рак, насколько я подозреваю. А что перенесла бедная Анна Андреевна! Но… Это вопрос о том, много ли кошмаров выдержишь. Я вот выдержал ополчение, потом — здесь всю блокаду… Спасибо, хоть твоих бабушку и маму удалось выпихнуть в эвакуацию! Тем более там состоялась встреча с твоим отцом. Счастье среди горя!
— Дед…
— Ну пожалуйста, не реагируй. Ты ещё не знаешь того, что я видел в первую зиму. Пока я щажу психику. Твою и твоей сестры. Потом узнаете, у Берггольц об этом написать не хватит духу! Только мне после этого уже не было страшно ничего. Когда бабушка умерла, я, вообще, беспокоился не за себя, а за вашу семью. Хотя рядом с моими анкетными данными Сталин знает что творилось!
— Дед… А вот с этим… Лутониным ты общался? Ну, в советское время?
— Молодец, мой мальчик! Научился задавать вопросы на засыпку! Отвечаю… Как-то, когда я уже делал фундаментальную науку и даже прославился, меня погнали читать лекции на какие-то командирские курсы. Так Коля… То есть теперь Николай Демьянович… Нагрянул с инспекцией из Москвы. Проверял так жёстко… А меня узнал, и я потом с ним очень долго беседовал. Приватно. Естественно, спиртное на столе было. Прошло ещё сколько-то лет, и я уже был рад, что эту встречу никто не запомнил или не заметил. Во всяком случае, со мной всё же ничего в тридцать седьмом году не случилось.
— Дед… А как ты думаешь, такое ещё возможно? Как в тридцать седьмом?
— Володя… У тех, кто это сам тогда пережил, да ещё в кабинетах, на второе издание духу не хватит. А вот запугивать людей будут, чтобы из-под их власти не выходили… Дальше — ваше дело, как среди этого строить свою судьбу. Я-то что… Сам подумай, сколько мне осталось. Да я и привык, что жизнь меня то наградит, то обойдёт… Вот эта моя первая любовь, я вам рассказывал… Последнее, что я о ней знал, — это что она стала сестрой милосердия в ту же Первую мировую… А дальше что? Если она оказалась где-нибудь в эмиграции, может быть, это для неё было очень плохо. Она любила Россию… А если в этой связи свернуть на её личное везение? Дворяночка, и ещё довольно родовитая, сам понимаешь… Ладно, на такие вопросы надо отвечать всю жизнь. Так может, вы и ответите…
— Дед, мы всей правды, наверное, не знаем.
— Вот поэтому, милый, я вам и рассказываю по чуть-чуть… А что вы думаете, Дмитрий Кузьмич на фронте видел и нечто похуже моего. И ваш родной отец тоже… Я это понимаю. Правда может иногда и убить. Поэтому давайте пить чай, как в плохих пьесах. Поверьте, я устал от разговоров, как и вы.
Володя и Ира как-то послушно удалились на кухню. Анатолий Семёнович же начал колдовать над магнитофоном. Потом сел в кресло, откинувшись на спинку оного. Снял очки. Протянув руку, положил их на стол. Прикрыл глаза.
«Осенние листья шумят и шумят в саду», — разнеслось по комнате. Уточним: пела великая Надежда Андреевна Обухова…
Видимо, в Ленинграде тоже была осень.