– Такой гастрономический деликатес, Галот, надо приберечь исключительно для стола императора, и особенно вот этот болет – самый лучший и большой – я предназначаю одному только цезарю. Клавдий будет польщен и тронут моими заботами угодить его вкусам, а вы, если только я останусь довольной вами, можете отныне смотреть на себя, как на человека свободного.
Евнух молча поклонился, но, когда он вышел за дверь, его старческое, морщинистое лицо искривила недобрая усмешка.
Настал вечер; но к ужину на этот раз было приглашено против обыкновения лишь очень небольшое число наиболее приближенных к цезарю людей. За Сигмою, или полукруглым столом, за которым возлежал император, были только, кроме бывшей с ним рядом императрицы, – Октавия, Нерон и Паллас. Немного поодаль, за другим столом, помещались: начальник преторианского лагеря, Бурр, Афраний и Сенека, наставник Нерона, и еще два-три приглашенных для компании сенатора. Но хотя никто из этих лиц, за исключением Палласа, и стоявшего позади императора евнуха Галота, не имел ни малейшего подозрения относительно готовившейся разыграться в эту ночь драмы, однако, все они почему-то находились, как бы под гнетом чего-то удручающего: было ли то тяжелое предчувствие, или безотчетный страх перед неведомой опасностью, но разговор за ужином в этот вечер как-то не клеился и несмотря на все старания красноречивого Сенеки, оживить его искусной диалектикой, был вял, и никого, по-видимому, не интересовал. Да и за столом цезаря замечалось нечто среднее между страхом и ожиданием. Нерон, которому в течение дня Агриппина сделала вскользь два-три неясных намека, сидел понурый и как бы встревоженный. Октавия, в то время девочка лет четырнадцати, как и всегда, робела в присутствии своего мужа Нерона и упорно молчала.
Клавдий всецело отдался еде и, один за другим, выпивал кубки фалернского вина. Одна императрица была очень разговорчива и казалась очень веселой: она шутила, смеялась и не раз принималась благодарить цезаря за то, что он так благоразумно внял ее просьбам и дал себе некоторый отдых, чем восстановил свое здоровье.
– А вот и маленький сюрприз, который я принесла для цезаря, – сказала она. – Мне ведь известно, что эти редкие грибы болеты – любимое кушанье моего императора. Блюдо это приготовлено исключительно для нас одних. Два-три гриба я возьму себе, но все остальные должен съесть император, а особенно вот этот.
И императрица собственноручно положила на тарелку Клавдию злосчастный гриб. Император с жадностью накинулся на лакомое кушанье, благодаря императрицу за внимание. Однако, через несколько времени он вдруг стал дико озираться, хотел было что-то сказать, но язык не повиновался ему; тогда он встал из-за стола, но сейчас же пошатнулся и, как сноп, свалился на руки вероломного изменника Галота.
Несчастного императора поспешили вынести из триклиниума в нимфеум, залу, уставленную редкими растениями, между которых лились фонтаны в широкий бассейн. Сюда немедленно призвали врача Ксенофонта, который начал с того, что приказал перенести императора в его опочивальню.
Пораженные ужасом, Сенека и Бурр многозначительно переглянулись; но никто из присутствовавших не вымолвил ни слова и только после того, как Агриппина, подойдя к Палласу, шепнула ему на ухо, чтоб он удалил гостей, этот последний встал и громогласно объявил, что император внезапно заболел, и что хотя опасного, по-видимому, ничего нет, все-таки императрица очень встревожена и, понятно, желала бы всецело отдаться теперь уходу за больным цезарем, в виду чего гостям всего лучше удалиться.
Император между тем лежал в своей опочивальне, тяжело дыша и в конвульсиях, по временам он впадал в бессознательное состояние, и тогда лежал неподвижно; и затем вновь начинались судороги, сопровождавшиеся предсмертным бредом. Появилось опасение, как бы вино, поглощенное им за столом в изрядном количестве, не парализовало действие яда. Час шел за часом, а император все еще дышал. Тогда Ксенофонт, видевший опасность, обратился к тем немногим посторонним лицам, которые находились в опочивальне цезаря, и под тем предлогом, что больному необходим прежде всего, полный покой, попросил их удалиться, а императрицу взять на себя обязанности сиделки. После этого он потребовал, чтобы ему принесли длинное перо, чтобы посредством щекотания горла вызвать рвоту, а с нею и облегчение. Ему принесли длинное перо фламинго, которое предатель, едва раб, принесший перо, скрылся за дверью, смазал быстро действующим ядом и таким образом ввел его в организм цезаря. Действие этого яда было немедленное. Вздувшееся тело императора за секунду приподнялось в последнем предсмертном содрогании – и все было кончено. Клавдия не стало.
Равнодушно и спокойно смотрела Агриппина на страшное зрелище и ни одной слезой, ни одним вздохом не почтила убийца последние минуты жизни своего мужа и дяди.
– А теперь надо будет до времени скрыть от народа и войска смерть императора, – сказала она, обращаясь к Ксенофонту. – Оставайтесь здесь, а я пойду и объявлю, что он погрузился в благотворный сон и завтра проснется, вероятно, совершенно здоровый. Не сомневайтесь: щедрые милости посыпятся на вас с воцарением Нерона. Но до того времени еще много дела впереди.
И Агриппина поспешила на свою половину, откуда разослала, несмотря на полуночное время, гонцов в разные концы Рима. Жрецам она послала приказ возносить усердные молитвы всем богам о выздоровлении цезаря; консулам велела немедленно созвать сенат и, вместе с тем, послала секретную инструкцию, чтобы они, молясь о выздоровлении императора, в то же время были готовы на все. Особые гонцы были отправлены, один к Сенеке, другой к Бурру: первому с приказанием приготовить речь, которую, в случае надобности, мог бы произнести Нерон перед сенатом; второму – с требованием явиться с зарею во дворец и оставаться там, в ожидании исхода событий.
В то же время она дала строжайший приказ, чтобы все дворцовые входы и выходы оберегались часовыми, и чтобы никого не пропускали ни во дворец, ни из дворца без письменного разрешения. А между тем, ни Британник, ни Октавия, не имевшие во всем дворце почти никого, кому были бы дороги их интересы, ничего не знали о происшедшем в опочивальне их отца – их единственного защитника. От приставленных же к ним шпионов и предателей им удалось узнать лишь то, что император внезапно занемог после ужина, но что теперь ему уже лучше, и он спокойно спит.
Приняв все нужные для своей цели меры предосторожности и сделав распоряжение, чтобы никого, кроме Палласа в комнату больного, подле мертвого тела которого оставался Ксенофонт, не впускали, Агриппина удалилась в опочивальню. Но прежде чем лечь, она, пожелав взглянуть на ночное небо, подошла к окну и увидала вдали на горизонте какую-то яркую полосу света. Призвав своего астролога, она спросила его, что это значит. В первую минуту астролог как будто чем-то смутился; но немедленно же поспешил объяснить императрице, что это – комета.
– Не предвещает ли такое знамение какого-нибудь несчастья? – спросила она.
Но такое толкование было не в расчетах хитрого грека, и потому он ответил:
– Нет, такое знамение может предвещать и блестящее начало нового царствования.
Успокоенная этими словами, Агриппина, приказав своей служанке разбудить себя часа через три, легла и скоро заснула сладким сном невинного младенца. Ни страшный кошмар, ни призраки прошлого, ни душераздирающие стоны только что отравленного мужа, ни грозные голоса карающих фурий – ничто не потревожило ее сна, и утренняя заря не успела еще заняться на небе, как Агриппина, одетая в пышный царский наряд, спокойная, надушенная, вышла из опочивальни, чтобы закончить то, что в течение столь многих лет было главной целью ее ненасытного честолюбия.
Выйдя из опочивальни, Агриппина прежде всего позвала своих астрологов и халдеев-гадателей. Слепо веря в их прорицания, она боялась сделать решительный шаг, не услыхав от них подтверждения, что настала минута, благоприятная для затеянного ею переворота. Затем она поспешила в спальню Клавдия, где врач Ксенофонт очень спокойно сторожил бренные останки отравленного им человека. Циник и атеист в душе, он не знал ни страха перед преступлением, ни укоров совести после его совершения, и теперь мечтал лишь о тех богатых дарах, которые достанутся ему в награду за ловкое содействие и молчание.