– И допустить, что в жилах твоих течет благородная кровь Домициев и цезарей! – кричала она, выходя из себя от злобы и негодования. – Какой ты император, – разве балаганный! В тебе нет ничего – не только величия цезаря, но даже мужества простого и благородного римлянина. Но не забывай, если ты император, то этим обязан мне и моим стараниям.
– Напрасно трудилась, лучше было бы оставить меня в покое и не возводить на престол, – проговорил угрюмо Нерон. – Удивительное удовольствие считаться императором и иметь тебя за спиной, подсматривающею мой каждый шаг и властвующей надо мной!
– Подсматривать! Властвовать! И это говоришь ты, после того, как не побоялся и не постыдился дать в соперницы своей матери какую-то жалкую ничтожную рабу! Не забывай, Агенобарб, что я дочь Германика, сколько бы ни был ты мало достоин быть его внуком. Презренный трус! От кого только мог ты наследовать женственную склонность к изнеженному образу жизни, мелочность и бесхарактерность? Не от меня, без сомнения, а также и не от отца твоего. Жестокий, он был, однако ж, и мужествен, и неустрашим, и я не думаю, чтобы он не погнушался быть отцом такого несчастного поэта и жалкого певца, как ты.
Задетый за живое упреками матери и особенно ее глумлением над его талантами, перед которыми друзья его рабски преклонялись, Нерон, в свою очередь, вышел из себя.
– Какой бы я ни был, но теперь я император, – вскричал он; – и я посоветовал бы помнить тем, кому ведать это не мешает, что бывали такие примеры, что если не матерям, то, по крайней мере, женам и сестрам цезарей приходилось остывать от излишнего пыла своей ярости среди утесов прохладных понтийских или гнарских берегов.
– И ты осмеливаешься, дерзкий, угрожать мне! – воскликнула Агриппина, – мне, твоей матери, которой ты обязан всем, начиная с жизни и кончая тем, что ты теперь не бедный, ничтожный мальчишка, а властелин полумира!
– Ты назвала сейчас меня актером, но мне кажется, что это скорее ты актриса, хотя и довольно второстепенная, – насмешливо усмехаясь, заметил Нерон.
Агриппина вскочила.
– О, боги, если только они существуют, пусть услышат меня, – воздев к небу руки, воскликнула она. – Им поручаю я воздать тебе сторицей за все твои обиды мне.
– Напрасны твои проклятия: призвать несчастья на мою голову, они не в силах, у меня есть против них верный отворот – чудесный талисман. Вот он, взгляни.
И Нерон протянул к ней крошечную деревянную куклу – icuncula puellaris, – очень таинственно некогда подаренную ему кем-то на улице с уверением, что этот талисман не только убережет его от всяких бед и напастей, но и будет ему отворотным средством против дурного глаза. Суеверный император верил слепо в чудесную силу этого амулета. Но Агриппина, взяв талисман в руки и еле удостоив его взглядом, с нескрываемым презрением отбросила его далеко от себя.
Нерон промолчал; но лицо его приняло при этом такой вид, что даже сама Агриппина испугалась и, убоявшись, не зашла ли она уже слишком далеко, поспешила заметить ему в тоне более примирительном!
– Зачем тебе этот амулет, если у тебя есть другой, лучше этого, который подарен тебе твоей матерью?
И говоря это, она взглядом указала ему на золотой змеевидный браслет, который он с детства носил на правой руке и в который была вделана кожа змеи. Об этой змее сложилось множество легенд и, между прочим, рассказывалось, будто ее застали ползающей вокруг колыбели Нерона; другие же к этому добавляли, будто змея эта была воплощенным добрым гением Нерона, спасшим его своим появлением у его колыбели от рук подосланных Мессалиною убийц, бежавших при виде змея. Но как бы то ни было, а дело в том, что тогда же Агриппина велела оправить кожу этой змеи в золото и драгоценные каменья в виде браслета, и позднее, надевая этот браслет на руку сына, просила его никогда с ним не расставаться. И теперь, пока она смотрела так пристально на браслет, в чувствах ее к сыну произошла внезапная перемена. Не воскресил ли вид этого браслета перед ее мысленным взором образ златокудрого ребенка с голубыми ясными глазами, ребенка, для которого мать была всем, который, как в минуты детского горя, так и в минуты детской радости, приходил лишь к ней и, обвившись вокруг ее шеи ручонками и положив головку ей на плечи, доверчиво и сладко засыпал у нее на груди? А теперь этот самый ребенок – император благодаря ее проискам и преступлениям – стоял перед ней, ненавидящий и ненавидимый со злой усмешкой на губах, с грозно нахмуренным лицом. А между тем этот сын, не он ли был единственным близким ей существом! Отец ее был убит, мать тоже, братья также погибли насильственной смертью, сестры умерли в позорном изгнании, – первого ее мужа давно не было в живых, два других умерли отравленные и притом ее же рукой, друзья и приверженцы были в тяжелой ссылке. Глубоко и широко зияла вокруг нее бездна ненависти и злобы – она это знала, как знала и то, что нет у нее во всем мире ни одного искренне преданного ей человека, кроме только двух-трех ничтожных вольноотпущенников. Все яснее и яснее сознавая свое страшное одиночество среди этого многолюдного дворца, она за последнее время начала, было, уже делать некоторые попытки снискать себе если не привязанность так жестоко обиженных ею Британника и Октавии, то, хотя бы, их прощение и некоторое снисхождение. В ней проснулась жалость к ним, обиженным ею. Но, увы! ей скоро пришлось убедиться, что как для кроткой Октавии, так и для незлобивого Британника любить ее было выше их сил. Привязанность сына – вот единственное, что ей оставалось, а между тем она видела, что и он все дальше и дальше сторонился от нее с чувством очень близким к отвращению и ненависти.
Все эти безотрадные мысли вихрем пронеслись в уме несчастной жертвы своего честолюбия и, не находя сил совладать с припадком отчаяния, она залилась горькими слезами.
– Прости мне мою безумную вспышку, Нерон, – рыдая, проговорила она, протягивая с мольбой к сыну руки. – Прости, тебя просит твоя мать. Как у меня, так ведь и у тебя, нет в мире никого, кто бы стоял к нам ближе, чем стоим мы друг к другу. Прости и дай мне еще раз почувствовать, что я еще не совсем утратила любовь моего сына, для которого жила, для которого готова и умереть.
Но эти слова матери очень мало тронули Нерона.
– Странно! То проклинаешь меня, то умоляешь и плачешь, – холодно заметил он ей. – Уж не думаешь ли, что один только твой амулет может предохранить меня от бешеных порывов твоей ярости! Сейчас надругалась ты над подаренным мне талисманом, а потому вот, смотри, как я дорожу твоим подарком. Никогда в жизни моей более не надену я его.
И, сняв с руки браслет, он со злостью швырнул его со всего размаху на пол.
– Вот он! Можешь взять его себе, он мне больше не нужен, – и после этого Нерон вышел из залы, не сказав матери ни одного слова на прощание.
Агриппина в первую минуту стояла, как окаменелая, и только ноздри ее широко раздувались, да в глазах зажегся недобрый огонек. Слез же точно и не бывало.
– О, обиженный Британник, о, бедная Октавия! разве нет возможности поправить сделанного вам зла? – вполголоса проговорила она. – Нет! Мщение за смерть Клавдия было бы их первым делом. Но ведь еще живы и Корнелий Сулла, и Рубелий Плавт. Что мне может помешать, даже и теперь, смести с моей дороги – хотя он мне и сын – этого жалкого гаера и певца, а на его место возвести на престол цезарей того или другого из них!
И, подняв с полу браслет, она шепотом прибавила:
– Как он сказал, пусть так и будет: никогда не видать ему более и не носить этого талисмана.
Нерон, когда для него настал ужасный день его последних счетов с жизнью, тщетно старался найти этот амулет.
Глава VIII
Развлечения Нерона
Рим становился и пылен, и душен. Приближался сезон лихорадки. Утомленный придворными пирами и кутежами и не менее того своими беспрестанными пререканиями с матерью и бурными сценами с ней, Нерон порывался выбраться на чистый воздух, на простор вольной загородной жизни, где бы он мог, вдали от стеснительного придворного этикета, отдаться всецело своим наклонностям к эстетическим наслаждениям.