Затем, немало встревоженный императрицей Паллас сообщил, что и сам Клавдий часто проявлял за последнее время какую-то особенную нежность как к Британнику, так и к дочери Октавии: прижимал их к своему сердцу, печалился о наносимых им обидах и при этом всегда уверял, что никогда не будут они вытеснены из его сердца никакими происками коварного сына этого шалопая, Домиция Агенобарба. Но это было еще не все, и Агриппина положительно пришла в ужас, услыхав от своего верного клеврета, что, опьянев, император, не далее как сегодня за ужином несвязно пробормотал, «что более чем подозревает те коварные замыслы, что таит в душе его жена; но что такова всегда была его участь: – сначала молча до поры до времени выносить гнусное поведение своих супруг, но зато потом разом отплатить им сторицей за все».
При этих словах Агриппина, словно ужаленная, поднялась со своего ложа. Лицо ее, дыша злобой и негодованием, горело.
– Жалкий глупец! Несчастный пьяница-идиот! – воскликнула она. – И он так смеет говорить обо мне! Нет, Паллас, больше нам нельзя медлить: время настало, и мы должны действовать. А между тем, пока Нарцисс остается подле него, каждый решительный шаг с моей стороны сопряжен с величайшей для меня опасностью: он предан душой Клавдию; подкупить его нет возможности, и он бодрствует над ним, как верная собака.
– Правда, но ведь он весь искалечен подагрой, – заметил Паллас, – его страдания превышают его силы, и долго выдержать такие муки ему не хватит сил. Я уже передавал ему ваш совет попробовать лечение серными ваннами в Синуэссе, и почти уверен, что он не замедлит последовать ему и, самое большее, недели через две подаст прошение об отпуске; настоящая жизнь его – одно мученье.
– Хорошо! – проговорила Агриппина и, немного погодя, прибавила, понизив голос до шепота и глядя прямо в глаза отпущеннику, – Клавдий должен умереть!..
– Говорите громко, Августа, – сказал Паллас. – Здесь вблизи нет никого из ваших прислужниц или рабов. Прежде чем сюда войти, я поставил в проходе одного из моих собственных прислужников с приказанием не давать под страхом смерти кому бы то ни было и близко подходить к дверям вашей комнаты.
– И вы осмелились дать такого рода приказание? – спросила Агриппина, изумленная наглостью отпущенника.
– Да, но, конечно, не словами, – с надменностью ответил временщик. – Не стану же я снисходить до словесных объяснений с каким-либо из моих рабов, или даже отпущенником – я – потомок Евандра и древнейших царей Аркадии, хотя и нахожусь в числе слуг Цезаря. Достаточно одного моего взгляда, одного движения моей руки, чтобы приказания мои исполнялись в точности. Я горжусь, как сказал и сенату в ответ на его предложение подарить мне четыре миллиона сестерций, горжусь тем, что даже и на службе у императора остаюсь все таким же бедняком, каким был и прежде.
– «О, наглый лжец! – думала Агриппина, слушая Палласа, – и это он говорит мне, которой известно не менее, чем ему самому, его происхождение и то, что он был не более, как простым рабом у Антонии – матери императора; он смеет гордиться своей мнимой бедностью, да еще в моем присутствии, и притом зная, что для меня вовсе не тайна, что своими грабежами он в каких-нибудь четырнадцать лет скопил себе целых шестьдесят миллионов сестерций».
Несмотря на это Агриппина поспешила скрыть от своего сообщника презрительную усмешку, появившуюся было на ее красивых губах, и шепотом сказала еще раз:
– Клавдий должен умереть!
– Замысел опасный, – заметил внушительно отпущенник.
– Нет, если только мы сумеем как следует скрыть его от глаз света, – возразила императрица. – А кто осмелится говорить о том, на что малейший намек равносилен смерти?
– Вы должны, однако, помнить, что если вы дочь незабвенного Германика, то и император его брат, и войско никогда не согласится поднять оружие против него, – сказал Паллас.
– Я не думаю обращаться к содействию преторианцев, – отвечала Агриппина. – Есть иные средства: под этим дворцом, в его подземных казематах, заключена одна особа, которая будет мне пособницей в этом деле.
– Локуста! – понизив в свою очередь голос до шепота, проговорил Паллас с невольным содроганием. – Но у императора есть свой praegustator, на обязанности которого лежит отведовать от каждого блюда, от каждого кубка, поданного цезарю.
– Знаю! Должность эту занимает евнух Галот, – сказала Агриппина. – Но его подкупить не трудно, и мне он не посмеет противоречить.
– Но у Клавдия есть и свой врач.
– Знаю: знаменитый Ксенофонт, – улыбаясь многозначительно, сказала Агриппина.
Паллас, пораженный не то ужасом, не то удивлением, молча возвел руки кверху. Смолоду лишенный всяких принципов нравственности, он, однако, ни разу еще не обагрил своих рук в крови. Обдуманная преступность Агриппины и ее хладнокровие невольно его привели в трепет: не безопаснее ли было бы ему последовать примеру Нарцисса и оставаться верным своему государю? Долго ли еще будет он человеком, нужным императрице для ее целей? И какая постигнет его участь, когда она с сыном более не будет нуждаться в его содействии?
Заметив тревожные думы отпущенника по выражению его лица, Агриппина поспешила его мыслям дать другое направление.
– Клавдий, верно, все еще в триклиниуме за вином, – сказала она. – Пойдемте к нему. Ацеррония, дежурная дама моей свиты, пойдет за нами.
– Нет, императора уже давно унесли в спальню, – ответил Паллас. – Но, все равно, если вы желаете его видеть, я готов проводить вас на его половину.
И говоря это, Паллас направился к выходу. За ним последовала императрица в сопровождении своей верной наперсницы Ацерронии. Проходя открытым двором, где был дворцовый караул, из отряда преторианцев, Паллас подошел к центуриону Пуденсу и дал ему пароль на ночь.
– Император почивает, – доложил один из рабов, стоявших на страже у дверей, когда Агриппина вместе с Палласом переступила порог опочивальни императора.
– Хорошо, – сказала императрица, – вы пока можете удалиться. Нам необходимо переговорить с императором о деле, и мы подождем здесь, когда он проснется. Подайте мне светильник и ступайте. Ацеррония подождет нас за дверьми.
Передав Агриппине золотой светильник, стража молча покинула опочивальню. Здесь, среди комнаты, на низком роскошном ложе лежал опьяненный император и храпел. Красный, с опухшим лицом, с седыми волосами, в беспорядке всклокоченными, с венком из лавров, сбитым на лоб, со ртом полуоткрытым, в пурпуровой тоге, безобразно смятой и залитой вином, он менее всего походил на императора.
– Пьяница, кретин! – с невыразимой ненавистью, как во взгляде, так и в голосе, прошипела Агриппина, подойдя к ложу и осветив светильником старческое, обезображенное пьянством лицо Клавдия. – Разве не права была его мать Антония, часто величавшая его позором рода человеческого? И удивительно ли, если брат мой Кай позволял себе потешаться над ним, бросая в него заодно со своими гостями косточки олив и фиников, когда он засыпал за столом. Я сама не раз видела, как обмазывали ему лицо виноградным соком и, стащив с его ног сандалии, надевали ему их на руки, чтоб, проснувшись, он ими протер себе глаза. И подумать, что этот презренный человек – властитель половины мира, тогда как мог бы быть на престоле римских цезарей такой даровитый юноша, как мой красавец Нерон!
– Но у него много учености и много знания, – заметил Паллас не без жалости смотря на спавшего Клавдия. – Притом он очень добр и побуждения его всегда бывают хорошие.
– Все это так, но он не рожден, чтоб быть императором, – с жаром возразила Агриппина. – Простая случайность возвела его на высоту престола; и право, нам не из-за чего питать особенно горячую благодарность ни к преторианцу Грату, нашедшему его трусливо укрывавшимся за занавесью в момент умерщвления брата моего Кайя, ни тем менее к этому ловкому интригану, еврею, Проду Агриппе, убедившему сенат провозгласить его императором. Он всю свою жизнь прожил шутом и посмешником каждого, кому бы только ни захотелось позаботиться на его счет.