– Христос учил, – сказала она в заключение, – как еще никто никогда не учил, совершал такие чудеса, каких никто до него не совершал, и наконец, воскрес на третий день после смерти. Даже римский центурион, бывший на Голгофе, на страже во время распятия, и тот, возвратясь домой в Иерусалим, сказал: «Воистину человек этот сын Божий».
Британник чувствовал себя потрясенным наплывом новых чувств. Как и большинство молодых римлян, он находился чуть ли не в полном неведении относительно вопросов веры в отжившую свое время мифологию. Стоицизм же, хотя и давал некоторые полуистины, был для него чересчур сух и сурово возбранял такие чувства, которые он сознавал естественными и далеко не предосудительными. Но здесь, в христианском учении он услыхал, наконец, такие истины, которые, вознося человека в чистейшую сферу духовной жизни, нравственно укрепляя его и очищая, в то же время бодрили человека, утешали его и успокаивали.
Вдобавок, он имел счастие услыхать впервые эти святые истины из уст не простых невежественных рабов, а из уст одной из самых образованных женщин того времени, благородной римлянки, говорившей по-латыни чистейшим языком цицероновских времен.
Своему другу Титу Британник не сказал ни слова о своей тайне, видя в ней тайну еще и других, но сестре Октавии, от которой у него не было никаких секретов, он чистосердечно открылся в своих новых религиозных чувствах.
Удостоверившись, что вблизи не было шпиона, что никто их не подслушивает, он рассказывал ей, все о, чем сам слышал и узнал, а также и о том отрадном чувстве, какое постепенно все глубже и глубже проникало в его душу.
Не решаясь открыто примкнуть к числу исповедников новой веры, брат и сестра все-таки находили для себя в том, чему учила их Помпония, неиссякаемый источник светлых надежд и душевного мира, и для них эти первые шаги к новой жизни были той розовато-бледной полосой еле мерцающего света, которая предшествует заре нового дня.
Чем ближе знакомились и брат, и сестра, как с текстом, так и со смыслом «Благой Вести», тем все более и более убеждались они по некоторым признакам, что большинство рабов во дворце цезаря тайные христиане. Слепо полагаясь на честность молодого Британника Помпония не побоялась открыть ему, что слово «ИХТИС» – «рыба» – служила чем-то вроде пароля среди греческих христиан.
Скоро брат и сестра заметили, что стоило им в разговоре в присутствии кого-либо из рабов произнести это слово с известным ударением, как тотчас же те из них, которые были посвящены в новое учение, вздрагивали и хотя бы только на одно мгновение устремляли на них изумленно-вопрошающий взгляд. После этого Британник, чтобы окончательно удостовериться в справедливости своей догадки, очень часто нарочно произносил, проходя мимо того или другого из подозреваемых им: «ИХТИС» или «pisciculus» – т. е. маленькая рыбка – христиан, и если в ответ слышал произнесенное тихим голосом это слово, всяким сомнениям в нем на этот счет не оставалось места.
Таким образом, пока с каждым днем в душе Агриппины усиливались недовольство и гневное раздражение, пока Сенека и Бурр терялись все более и более в целом океане опасений и тревожных сомнений о будущем, пока Музоний, Корнут, Тразей и другие философы-стоики убеждались все более и более в необходимости искать спасения в мужестве отчаяния, пока Нерон, предаваясь необузданному разгулу страстей, уходил все глубже и глубже в вязкую тину пороков, – жена его Октавия и Британник постепенно все более и более приближались к Неведомому Богу, все более проникаясь той истиной, что, пока море житейских горестей и невзгод не смешивает своих горьких вод с водами моря преступлений и пороков, человек и в горе, и в несчастий может испытывать блаженство безмятежного душевного спокойствия.
Такое спокойное и кроткое настроение духа, постоянно замечаемое за последнее время как в Октавии, так и в Британнике, не могло не вызвать некоторого недоумения у Нерона, а еще более у Агриппины.
Не понимая, чтобы можно было так беспечно предаваться развлечениям – играть в мяч или бороться не без успеха с здоровяком Титом – и при этом заливаться тихим искренним смехом и в то же время сознавать себя лишенным всех своих прав, и император, и его мать уже начали было подозревать, не составился ли какой заговор в пользу Британника.
Однако, эти подозрения вскоре рассеялись. А Октавия, – откуда брала эта несчастная женщина, обижаемая и оскорбляемая на каждом шагу, – и удивительную кротость, и ту покорность, с какой переносила она грубое и нередко жестокое обращение с ней мужа? В чем заключалась тайна их радостного душевного настроения среди разного рода угнетений и обид?
Глава VI
Онисим
А теперь перенесемся из роскошных зал палатинского дворца и богатых домов сильных временщиков и благородных патрициев в более демократическую часть Рима с ее грязными притонами и невзрачными и неопрятными домами – жилищами того сброда всяких народностей, что являлся главной частью народонаселения столицы мира и заполнял собой ее улицы и площади.
В Велебруме эти отбросы наций горланили, предлагая для продажи соленую рыбу и устрицы, на Эсквилине шатались по харчевням и по баням низшего разряда, в Субуре гурьбами стекались с гиканьем и руганью в те притоны бесшабашного разгула и разврата, какими так печально прославилась эта часть города. Среди всей этой смеси народов и племен попадались и греки, и галлы, и фокусники-фригийцы, и египтяне с их национальным музыкальным инструментом в руках, и туземные нищие, толпившиеся целый день то около одного моста, то около другого и регулярно производившие нападения как на проходящих, так и на проезжавших, – скифы, испанцы в своих широких длинных плащах, суровые на вид германцы и, наконец, масса иудеев, которым был даже отведен особый квартал по ту сторону Тибра. Словом, как улицы, так и площади богатого Рима постоянно кишели праздными тунеядцами, бедняками той эпохи, существовавшими исключительно разного рода подаянием. Но и среди этого полуголодного и полуоборванного люда трудно было бы встретить человека, более жалкого на вид, чем один юный фригиец, бесцельно бродивший в жаркий полдень около форума. Бледный и исхудалый, весь в грязи и в жалких лохмотьях, он, казалось, был бездомным, изнемогавшим от голода и усталости среди миллионного населения города, погрязшего в эгоизме и разврате.
Пока он бродил среди опустелого форума (час был полуденный, и большая часть населения предавалась послеобеденному отдыху), раздумывая, очевидно, что бы такое предпринять ему, чтобы заглушить в себе муки голода, через форум в сопровождении мальчика-раба проходил какой-то молодой патриций. Несчастный скиталец сначала не обратил на него никакого внимания, и лишь через некоторое время любопытство его было возбуждено сперва ударами топора, вдруг раздавшимися невдалеке от него, а затем и вторичным появлением того же молодого человека, со всех ног улепетывавшего теперь с форума с маленьким рабом, едва поспевавшим за ним. Пройдя несколько шагов к месту, закрывавшему вход в лавку серебряных дел мастера, и заметив валявшийся на земле топор, он поднял его и принялся рассматривать, как вдруг на него набросилось несколько полицейских, и не успел он опомниться, как был арестован.
– За что? Какое преступление совершил я? – спросил он по-гречески.
– Ах, ты, вор-бездельник! И ты еще смеешь спрашивать, когда тебя поймали на месте преступления с топором в руках?
Плохо зная латинский язык и вдобавок немало ошеломленный, молодой человек не мог понять, в чем именно заключалось преступление, в котором его обвиняли, но в толпе, не замедлившей собраться около него, оказались двое-трое понимавших по-гречески и объяснивших ему, что его считают виновником постоянной кражи свинца с кровли лавки серебряных дел мастера, в которой до сих пор обвиняли бедняков этого квартала, и что теперь, пойманного на месте преступления, его немедленно же препроводят на суд к городскому претору, где, вероятно, ему придется очень плохо, и что он должен будет считать себя очень счастливым, если отделается тридцатью ударами кнута. Всего же скорее, его приговорят к выжиганию клейма, а не то, в виду настоятельной необходимости показать пример строгости, даже и к смертной казни через распятие на кресте.