Здесь, я думаю, важно обратить внимание на ключевую роль, которую сыграл тот договор в период между двумя мировыми войнами. По замыслу «подписантов», он должен был стабилизировать политическую обстановку в послевоенной Европе, юридически закрепив «справедливый» международный порядок; но представления о справедливости у победителей и побежденных радикально не совпадали. Тогдашние немцы не считали себя более виновными в развязывании войны, нежели их победители, а расплачиваться за общие грехи заставили только их. Причем расплачиваться принуждали по «тарифам» и несправедливым, с их точки зрения, и непосильным. Так что чувствовали себя граждане Германии не только побежденными, но и униженными.
Чувство национального унижения – благоприятная психологическая почва для зарождения и развития в обществе радикальных националистических настроений. Именно такими настроениями и питался на ранней своей стадии германский национал-социализм. Ими и была проникнута книга «Mein Kampf».
Историк В.И. Дашичев убедительно показал[27], что в «своей борьбе» за власть в Германии Гитлер ничего принципиально нового не предлагал, а только напоминал; между тем обращение к исторической памяти, как правило, действенней новых лозунгов, в том секрет популизма. Фюрер завоевывал расположение немецкого обывателя, униженного Версальским договором, апеллируя к миражам национального менталитета, отражавшим настроения до Первой мировой войны, когда Германия впервые возомнила, что «право имеет». Расширение «жизненного пространства» и ресурсной базы за счет Российской империи – прожект тоже, оказывается, еще из тех времен, когда никаких «пламенных идей» на российской почве не проросло. Уловка фюрера была проста: униженный народ «поведется» на обещание сделать его снова великим. Чтобы образ величия был узнаваемым, кандидату в вожди понадобилось реанимировать имперские амбиции кайзеровских времен.
А что касается «пламенных идей» – они, в чем легко убедиться, нисколько не мешали Гитлеру налаживать сотрудничество с СССР в 1930‑е годы[28]. Правда, нельзя сказать, что он от неприятия их хотя бы временно, из дипломатических соображений, отказался: напоминание об опасности «коммунизма» помогало ему интриговать в отношениях с ведущими европейскими державами, чтоб не допустить их сговора с Советским Союзом. По-настоящему же «душителем» этих идей фюрер заявил себя лишь после поражения под Москвой, когда стало очевидно, что план «Барбаросса» провалился и нужно заново объяснять если не доверившейся ему «массе» (поскольку «за нее думает фюрер»), так хотя бы генералитету, зачем он двинул свое воинство в эти бескрайние, холодные и враждебные просторы. Вот тогда-то Гитлер и заявил себя смертельным врагом большевизма. И он по-своему был прав, ибо вовсе не российские просторы, осеннее бездорожье и ранние морозы провалили так хорошо спланированный блицкриг, а именно организация «большевиками» отпора агрессору (но об этом речь впереди).
Итак, получается, что два государства-изгоя искали поддержки друг у друга в мире, еще не пришедшем в состояние стабильности после мировой войны. Хоть были они «смертельными» антагонистами, но из прагматических соображений отодвинули свои идейные разногласия далеко на задний план (что вовсе не предполагало примирения) и наладили деловое сотрудничество даже в столь не подходящих для «дружбы» антагонистов сферах, как военная промышленность и подготовка военных кадров. Сотрудничество это оказалось очень успешным. «Изгой», по версальской версии, превратился в «гегемона», который уже с середины тридцатых стал определять «повестку дня» на европейском континенте. И «большевистская Россия» вышла в фавориты европейской политической игры, но в силу других причин: выломившись из общего порядка, она никому не стала «своей», никто не держал ее за стратегического партнера, но каждый опасался, что она, со своей растущей военной мощью, может из прагматических соображений вступить в сговор с противником, и старался правдами и неправдами привлечь ее на свою сторону, заручиться «в случае чего» ее поддержкой. И никакой идеологии.
«Гегемон» играет бицепсами
А мир в тогдашней Европе был непрочен, ибо все ощущали зыбкость «версальского порядка». Пушки не стреляли, но затишье больше походило на временную передышку, нежели на стабильное мироустройство. (Сегодня даже существует мнение, будто не было двух мировых войн: война была одна, но с двадцатилетней паузой между двумя активными фазами.) Все опасались, что какой-нибудь малый толчок может непоправимо дестабилизировать ситуацию. Откуда он последует, никто не знал наверняка.
Небольшие страны – осколки развалившихся империй – не в счет, им бы выжить. Начинать войну было также не в интересах держав-победительниц Франции и Англии, ибо послевоенный мир был скроен как раз по их лекалам.
Была ли под подозрением «большевистская Россия»? Конечно, но не больше, чем все остальные. Советский Союз стремился к идейной гегемонии – было бы нелепо отрицать очевидное. Более того, в нем таился и даже культивировался агрессивный «вирус» неуважения к власти капитала и традиционным буржуазным ценностям, который распространялся через Коминтерн, направляемый из Москвы, так что всей Европе хотелось так или иначе купировать этот рассадник социального безумия. Но военный конфликт был Советскому Союзу не нужен – хотя бы потому, что он к нему не был готов. В Европе это, в общем-то понимали и, пусть в свой круг «самопровозглашенное» «государство рабочих и крестьян» пускали неохотно, пренебрегать таким источником сырья и рынком сбыта считали непрактичным, так что они обменивались с СССР дипломатическими миссиями и торговали.
Ситуация с Германией для Европы была, пожалуй, понятней: «священной собственности» диктатура не отвергала, аристократическую приставку «von» при уважаемых фамилиях не упраздняла, а что касается усмирения демократической стихии силами жесткого порядка, так поначалу это у многих даже вызывало сочувствие. Порядок способствовал быстрому экономическому росту, а растущая экономика всегда – хороший торговый партнер. Когда же «экономический акселерат» начал распирать изнутри рамки, в которые был заключен Версальским договором, европейские политики предпочли с ним не ссориться, чтобы ненароком не нарушить зыбкое европейское равновесие; с другой стороны, им хотелось бы, чтобы рьяный устроитель жесткого порядка у себя дома помог навести порядок и во всей Европе, ликвидировав опасный очаг «вируса» большевизма.
А Гитлер заявил о намерении расширить «жизненное пространство» для своей «арийской» нации еще в «Mein Kampf», причем раздвигать якобы тесные границы рейха собирался на восток – а куда ж еще? Но выражение «Drang nach Osten» не он придумал, оно появилось еще в Средние века, а сама идея приписывается Фридриху I Барбароссе, жившему в XII веке (отсюда и название пресловутого плана «молниеносной войны»). Идею захвата земель, населенных «расово неполноценными» народами, Гитлер отнюдь не оставил, став «фюрером». Напротив, вообразил, что теперь-то и достиг статуса, который дает ему возможность исполнить «историческую миссию». Но не сразу: осмотрительность не была ему чужда, иначе его режим не продержался бы двенадцать лет.
В беседе с Германом Раушнингом, бывшим нацистским деятелем и будущим автором книги «Разговоры с Гитлером», он заявил о намерении продвигаться к своим целям «постепенно, шаг за шагом, так, чтобы никто не мог помешать нашему продвижению». И тут же оговорился: «Каким образом все это получится, я еще не знаю»[29]. Разговор случился в середине 1930‑х. Но «постепенно» не значит медленно; «шагал» Гитлер быстро, торопясь осуществить очередную авантюру до того, как европейская общественность разгадает его маневр и попытается воспрепятствовать. Потому все у него до поры получалось.