Возвращался не один – сумел как-то собрать, сколотить целую шайку. И сделал это, конечно же, неспроста! Что-то, очевидно, было у него на уме; какие-то дела, какие-то планы… Но – какие? Какие?
После разговора с комиссаром полковник некоторое время сидел погрузившись в раздумья. Потом он потянулся к селектору. Нажал кнопку вызова. И, наклонясь к аппарату, – приказал:
– Усилить наряды на платформах и у выхода из вокзала. Немедленно, слышите! Тринадцатый идет точно по расписанию?
– Вроде бы – точно, – отозвался голос из селектора.
– Ну, ладно. Выполняйте! И пришлите ко мне начальника опергруппы… Он – где? Ага… Ну, как придет – сразу ко мне.
С минуту он помолчал. И потом:
– Да, и вот еще что: соедините-ка меня с соседним участком, с Евдокимовым.
Дав отбой и достав папиросу, полковник неторопливо прошелся по кабинету. Старый криминалист, он много повидал на своем веку. И как ему казалось, – неплохо понимал психологию уголовников. Теперь он старался представить себе всех этих «бывших заключенных», всю группу; пытался вжиться в образы блатных и предугадать их поступки…
«Едва освободившись, обретя свободу – что бы я сделал на их месте? – думал он. – Наверняка поспешил бы отъехать подальше. Подальше и без хлопот. Главное для них – уйти из-под надзора, скрыться, исчезнуть… Они же ведь знают, что этот их маршрут известен властям. Ну а раз так, – шкодить в данных обстоятельствах глупо. Тут как раз надо ехать тихо! Конечно, комиссар прав: может всякое случиться… И надо быть начеку… Но скорее всего, настоящие дела начнутся у них не здесь, не сегодня, а – позже. На юге. В тех местах, куда они стремятся так дружно».
Он остановился возле стола. Смял в пепельнице окурок. И снова – резким движением – надавил кнопку селектора.
– Подготовьте телефонограмму для полтавского угрозыска, – сказал он. – Текст будет вот какой…
Так, весь этот день, по великой сибирской дороге – по городам и крупным станциям страны – надрывались телефонные звонки, летели депеши, перекликались голоса: «Едет группа рецидивистов, матерых уголовников. Будьте начеку! Примите меры!»
А виновники всего этого переполоха – ничего не ведая и ни о чем не беспокоясь – мирно полеживали на полках плацкартного вагона. Интеллигент и Хуторянин курили, поглядывая в окно. Трое других (Копыто, Малыш и Васька Сопля) дремали, усыпленные мерным, ровным рокотом колес. А старый налетчик – Архангел с Овчинными Крыльями – растянувшись на верхней полке и подложив руки под голову, негромко напевал, тянул надрывную блатную песню.
Песня называлась «Лагерный вальс». Архангел исполнял ее с чувством. Голос у него был хриплый, диковатый, но все же – не лишенный приятности:
Звон проверок и шум лагерей
не забыть никогда мне на свете.
Изо всех, самых лучших друзей,
помню девушку в синем берете…
…И не мало найдется людей,
пролетит словно осенью ветер,
пронесется сквозь жуть лагерей,
мимо девушки в синем берете.
Мы с тобой два экспресса ночных,
что в тиши обменялись гудками
и в ночной темноте разошлись,
на минуту блеснув огоньками.
Интеллигент и Хуторянин курили, поглядывая в окно. Там, за полотном, пролетали – рябя и вращаясь – хвойные заросли, кущи березняка. Широкий ветер шел по вершинам деревьев. Ветер врывался в раскрытое окно вагона, обдавая пассажиров запахом дыма и острой смолистой свежестью.
Смеркалось. Наплывали туманы. Сквозь желтоватую мглу тускло просвечивало солнце, медленно тонущее в неохватных лесах.
– Воля, – протяжно, с хрипотцой, выговорил Хуторянин. И вздохнул легонько. – Вот она – воля! Черт его знает, как это получилось, но вот я – старый дурак – до сорока лет уже дожил; борода, можно сказать, в член упирается… А настоящей воли так и не повидал до сех, не удосужился. Одно только и видел: небо в крупную клетку… А жизнь, она – вот она. Эх! – Он смял недокуренную папироску – растер ее в пальцах. И сейчас же потянулся за новой. – Так бы вот слез на первой же остановке – и пошел, пошел бы…
– Куда? – сухо спросил Игорь.
– Куда глаза глядят, – усмехнулся Хуторянин. – Какая разница? Кругом хорошо.
– Хорошо там, где нас нет, – пробормотал Игорь.
Он по-прежнему, не отрываясь, смотрел в окно – все смотрел и думал о чем-то. Таежный простор – непомерный, дышащий дикой волей – лежал перед ним и манил, и звал… Тайга то подступала к полотну вплотную, то вдруг редела, распахивалась, открывая обширные вырубки, околицы сел, строения железнодорожных станций и разъездов. Поезд был скорый, курьерский; мелкие станции он проскакивал без остановки, только чуть замедляя ход у семафоров. Тогда – на какое-то мгновение – серая, смазанная картина за окном обретала детальность, распадалась на отдельные кадры. Возникала будка стрелочника, дощатая платформа, людская толчея у прилавков станционного рынка. Как на замедленной мультипликационной пленке, фигуры людей застывали в движении. Был отчетливо виден каждый жест – незавершенный и словно бы замерший, но все же исполненный скрытой стремительности: чья-то рука, приподнятая в призыве, лицо, повернутое в беззвучном окрике, ребристые меха гармони, широко растянутые на груди у подгулявшего парня, косо наклоненный в беге женский силуэт.
Сипловатый голос за спиною Игоря сказал негромко:
– Баб-то, баб-то сколько! Ах, черт… Я, когда сидел, думал: на свободе и людей-то уж не осталось. Вся страна – в лагерях… А тут, гляди, что творится! Живут, плодятся, мельтешат. На гармошках вон наяривают. Вон, гляди, девчонка в сарафанчике – ишь, торопится куда-то, ножками виляет.
Игорь обернулся: покачиваясь от быстрого хода поезда, стоял позади Архангел. Он пристально, сощурясь, смотрел в окно, и выражение его лица было мечтательное, странное – такое же, как у Хуторянина.
– Живут, – повторил Архангел, – ничего…
– Что значит – живут? – резко возразил Интеллигент. – Ох, не завидуйте, ребята, фраерской жизни!
Он помрачнел и как-то весь напрягся сразу; настроение, овладевшее друзьями, ему не понравилось. Он чувствовал, что и Хуторянин, и Архангел, да и прочие урки – все они мечтают сейчас об одном: о покое, о тихих житейских радостях. Отвыкшие от воли – почти забывшие о ней за долгие годы лагерных скитаний, – они теперь взирают на нее с тоскливою нежностью и умилением. И если сейчас же, немедленно, не повлиять на ребят, не отвлечь их, не образумить – кто знает, к чему приведет нежданная эта их расслабленность? В любую минуту компания может распасться, рассеяться… А допустить этого Интеллигент не мог, не хотел.
Он давно уже вынашивал мысль о создании своей, надежной, крепко спаянной группы! С грустью видел он, как утрачивается былая сплоченность блатных, как теряют свою непреложность старые воровские правила и устои… Началось все это после Отечественной войны – в конце сороковых годов – в ту пору, когда российские тюрьмы заполонили недавние фронтовики. Среди них было множество бывших уголовников, профессионалов. Однако воровская среда их обратно не приняла – отвергла. Отвергла потому, что блатной – по древним законам – входить в контакт с властями не имеет права. Любая служба для него – позор. Тем более – служба в армии. Блатной в погонах – уже не блатной. Для отщепенцев такого рода существует особое прозвище – суки. Презрительная эта кличка ложится как несмываемое клеймо. Людей, отмеченных таким клеймом, с каждым годом накапливалось все больше и больше… И наконец, случилось неизбежное.
Преступный мир раскололся. Образовались два враждебных лагеря – и повели между собою затяжную яростную войну. Суки восстали против блатного закона – ортодоксы упорно отстаивали его. В истории отечественных тюрем и лагерей война эта известна как «время большой крови». Называют ее так же «сучьей войною». С течением времени она разрослась, обрела невиданные масштабы и охватила, по сути дела, всю страну. Велась эта резня беспощадно. Блатные превосходили численностью сук, но все же полностью одолеть их не могли; бывалые солдаты, фронтовики, те не боялись крови. Наоборот – жаждали ее. И к тому же еще – опирались на поддержку властей… Силы, таким образом, были как бы уравновешены. И это увеличивало трагизм положения. Конца поножовщине не предвиделось, и трещина, однажды расколовшая монолитный мир, неотвратимо углублялась, ширилась, ветвилась…