Литмир - Электронная Библиотека

Обратимся к делам арестованных по делу ЕАК — выдающегося поэта и драматурга Галкина и журналиста Люмкиса. По счастью, дело Галкина выделили с некоторыми другими в отдельное производство. Особое совещание еще 15 февраля 1950 года приговорило его к 10 годам лагерей — останься он в главном списке, ничто не спасло бы его от расстрела, ведь он был членом президиума ЕАК, тогда как казненные Эмилия Теумин или Тальми были, как мы знаем, вообще непричастны к ЕАК.

27 мая 1953 года Самуил Галкин писал в заявлении из Внутренней тюрьмы МВД о том, что он был не в силах не подписывать лживые протоколы: «…полное физическое и моральное изнеможение; бесперерывные бессонные ночи допросов; угрозы арестовать жену; площадная брань; угрозы спустить меня туда, где все все признают… „Пока ты нам нужен — не помрешь!“ — говорил капитан Самарин. Его не интересовала суть дела, он заинтересован во что бы то ни стало, наперекор очевидности — очернить, оклеветать, уничтожить меня». Галкина особенно потрясло, что капитан Самарин убежденно отрицал самое возможность патриотизма в еврее: «Какие же вы можете быть патриоты, если у вас всюду за рубежом родственники»[160].

Журналиста Люмкиса по всем ступеням ада провел старший следователь подполковник Афанасьев, заставляя подписывать лживые протоколы, но, когда Люмкис попросил его отметить в протоколе, что он участник Великой Отечественной войны и награжден орденами, подполковник сказал: «Будь ты русским, а не евреем, то сдался бы в плен, а ты вынужден был воевать, ибо у немцев тебя ждала пуля».

Может показаться, что Афанасьев таким образом оскорбил русских, заподозрив их в готовности сдаваться немцам! Ничуть не бывало: он неуклюже, не вполне владея родной речью, выразил убеждение в том, что если бы судьба поворожила жиду Люмкису и он не опасался бы неизбежного уничтожения, то он непременно сдался бы в плен.

Никто не знает точной цифры задействованных в деле ЕАК следователей. Кто-то называет около 50, некоторые говорят о 38, мне в моих поисках довелось столкнуться с именами 27 следователей — не просто с мелькнувшими именами, а с активно действующими следователями. И среди этих двадцати семи не нашлось ни одного, полностью свободного от юдофобских предубеждений, от презрительной нелюбви даже к тем арестованным, чьи мужество и твердость на допросах должны были вызвать хотя бы уважение.

В постановлениях об аресте есть ссылки на статьи Уголовного кодекса РСФСР, но скоро обнаруживалось, что реальная деятельность арестованных не имела ничего общего с этими статьями УК. Не закон решал их участь, а Инстанция. ЦК постоянно и педантично наблюдал за усилиями службы госбезопасности; по холопской торопливости, по суете самого министра при оформлении некоторых бумаг и документов было очевидно, что они предназначались даже не прямому адресату, скажем Шкирятову или Маленкову, а Сталину, уже наблюдавшему за затянувшимся следствием не без признаков раздражения.

Прошло 35 лет с того времени, когда Сталин-теоретик, рассуждая о еврействе, взял в кавычки слово нация, начертал, что будущность этой нации «подлежит сомнению», представляя собой некий исторический «курьез». События времен революции и 20-х годов доказали, что движение многомиллионных масс — эти тектонические сбросы века и вулканические извержения — оказываются сильнее любых личностей. Революция не могла не привести к переменам во многих областях жизни, и в том числе и в жизни еврейского населения. Обещая ему национальное раскрепощение, она не могла не сделать серьезных шагов в этом направлении. До превращения Сталина в тирана и диктатора многие перемены носили благодетельный характер, школы на еврейском языке вскоре охватили около 40 процентов всех учащихся евреев. Создавались еврейские издательства, редакции, театры, в местах компактного проживания евреев даже в народных судах слушания дел могли при необходимости проходить на еврейском языке.

В 1927 году на учредительном съезде ОЗЕТ Калинин еще мог без согласования приветствовать ростки еврейской государственности в СССР, тогда же затеялась и автономия в Биробиджане. «Великие переломы», как и великий террор, были еще впереди. Сталин только приближался к абсолютной личной власти. Иллюзия поддержанного государством подъема еврейской национальной культуры повлияла на еврейскую интеллигенцию всего мира. В 20-е и в начале 30-х годов в Советский Союз возвращаются многие из тех, кто помнил свою родину и хотел отдать ей знания и опыт, обретенные за рубежом. Почти все они стали жертвами террора 30-х годов, поплатившись за свой порыв.

К тому времени, о котором я веду речь, для следователей Лубянки вся премудрость «еврейского вопроса» свелась к простейшему: евреи ассимилируются, евреи должны ассимилироваться, ассимиляция евреев — абсолютное благо и для них самих, и для народов, среди которых они живут. А если ассимиляция — благо, то вредна и антипатриотична забота о национальной культуре. Если ассимиляция — благо, то незачем издавать еврейские газеты и звать зрителей в театры, где пляшут свадебный фрейлахс и о большом выигрыше мечтает бедный местечковый портной Шимеле Сорокер. Если ассимиляция — благо, зачем соблазнять молодежь сюжетами древней истории, героической фигурой Бар Кохбы, музыкой стихов Бялика или тех же Гофштейна, Маркиша, Галкина? Зачем длить исторический «курьез» или, если угодно, агонию?

В головах следователей послевоенного времени сложилась новая формула обвинения, еще не записанная отдельной статьей в УК, но оттого не менее устрашающая и действенная: новая юридическая норма — сопротивление ассимиляции, борьба против ассимиляции.

Этим заняты черные недели следствия и дни судебного обвинения: добиться более весомой жатвы, сбора иных, откровенно «злодейских» плодов было им не суждено.

8 мая, в первый день судебного слушания, на допросе Давида Бергельсона возник вопрос об ассимиляции как о некой святыне национальной политики партии и советской власти. Стараясь объяснить долгожданному суду все как можно мягче и откровеннее, Бергельсон, как в тайном грехе, исповедовался в боли, которую испытывают еврейские писатели, неотвратимо теряя читателей. В его словах не протест, не дерзость, не покушение изменить ход вещей, но боль, боль — как с ней справиться?! «Скажем, есть у тебя недовольство тем, что закрыли еврейские школы, — говорил Бергельсон. — Не говори об этом открыто… Был у нас писатель Годинер, он погиб на войне. В 1935–1936 годах, когда только намечалось сокращение контингента учеников еврейских школ, он открыто поставил вопрос: „Нам надо знать, что же с нами, советскими писателями, будет? Через несколько лет мы будем лишними?“ Да… Нас очень волновало закрытие еврейских школ: это было открытое признание, что мы будем лишними. Но мы считали, что это не распоряжение ЦК ВКП(б)…» Он торопится вывести себя из подозрения в нелояльности. «Я видел, что сами родители не отдают детей в еврейские школы. В еврейских школах уменьшилось количество учеников, по для меня лично это был вопрос еврейской культуры вообще…»

Он исповедуется летом 1952 года, когда нет уже не только еврейских школ, но нет и ГОСЕТа в Москве; закрыты театры Киева, Одессы, Минска; сведено на нет многое из того, что кое-как дышало до войны, уцелев и в годы великого террора.

Чепцова не устраивает такая либерализация темы.

ЧЕПЦОВ: — Вопрос ассимиляции вас лично беспокоил?

БЕРГЕЛЬСОН: — Я в ассимиляцию не то что не верил, а считал, что это очень длительный процесс, а это значит — длительная агония, и она может быть страшнее смерти.

ЧЕПЦОВ: — Вы и сейчас (на суде!) ассимиляцию епрейского народа среди советского народа называете агонией?

Отдаленные раскаты политического грома: как можно не воспеть, не восславить благорастворение в лоне огромного великого народа!

БЕРГЕЛЬСОН: — Я говорю не о народе, а о культуре.

ЧЕПЦОВ: — Раз культура, значит, и народ.

вернуться

160

Дополнительные документы, т. 10, лл. 127, 129.

60
{"b":"887366","o":1}