Первым вознемог слушать унижения чеченец. Он встал, подошёл к бунтарю сзади, возложил ручищу на плечо: «Э… угаманись, да?!» «Пшёл вон!» – не оборачиваясь, завизжал мужичок, продолжая колотить дверь. «Слюшай-ка, два раз говорю, спать иди, да?!» «Я сказал: пошёл вон!» – облаялся мужичок, обернулся с замахом и носом ткнулся в пуп чеченца. Чеченец перехватил замах бунтаря, развернул его, заломив руку за спину, всей своею массой вдавил харей в дверь и в полной тишине прошептал тому, что услышали все: «Если тибе что-то в зад заедет, ти угаманишься, да?!»
Сказать, что мужичок затих – ничего не сказать. По его лицу даже в сутемени камеры можно было бы распознать, что вот-вот, и навалит со страху в штаны. Тут неожиданно заскрежетал замок, чеченец отпустил визгуна. Открылась дверь, в камеру вошёл начальник караула, но беспорядка в помещении не обнаружил. «Я хочу в офицерскую камеру!» – выговорил мужичок. «Все камеры заняты, для тебя там места нет, до утра будешь сидеть тут!» – отрезал начкар, вышел и запер дверь. Мужичок молча шмыгнул вдоль камеры, забился на корточках в дальнем углу, не издавая ни единого звука, сидел тише воды и ниже травы.
Едва сомкнули глаза, офицеришка снова заорал и заколошматил в дверь. Алкоголя в его организме плескалось вровень глотки, спиртное брало своё, и человечишка снова пустился вразнос. На сей раз начкар опередил чеченца. Принёс с собою вертолёт и какую-то верёвку. Мужик орал, что он самый главный лейтенант по горючке во всём гарнизоне, связей у него, сколько связистам не снилось, а потому найдёт управу на каждого, кто его тут держит. Начкар бросил вертолёт на пол, велел нам этого буйного гостя связать. Он как налопается, дескать, так его постоянно менты на губу привозят. Бывалый, значит. Беда у человека с психикой, стоит принять лишнего, начинаются истерики и прочие припадки, переходящие в буйства…
Литёху повязали, уложили, вроде снова затих. Прошло минут двадцать, ровный голос по камере: «Ребята, развяжите меня, пожалуйста?!» Мы ему, ты за людей не считал нас, мол, оскорблял, материл и грозил карами небесными, а теперь развязать просишь? Лежи до утра, не сопливься, а утром начальство само решит, как с тобою поступить…
Опустилась глубокая ночь, под утро часа в три-четыре снова шум и крики в коридоре. Снова открывается дверь, к нам в камеру вваливается пьянющий прапорщик с ярко зияющим под глазом фонарём. Вместе с ним в камеру затолкнули такого же в стельку пьяного и абсолютно голого мужика лет тридцати. Шапито продолжается?
Эти двое, правда, накуролесились видимо ранее, почти сразу завалились спать. Мы потеснились для них на вертолётах. Голому мужику кто-то отдал китель прикрыться, ещё какие-то шмотки набросили, спрашивать ни о чём не стали, потому что у всех слипались глаза. За час до подъёма слышим, голыш теребит своего прапора: «Петрович, где мы?» «Как где, на губе!» «Это понимаю, город какой?»
Проснулись от вопроса все, слушали рассказ прапора, как ни странно, помнившего многое. Мужики оказались нормальные, который был голым вообще капитан. Ехали они с Афгана, бухали всю дорогу, а на вокзале Ашхабада в ресторане уже заметили, что весь их дефицитный товар, деньги и чеки куда-то пропали. Капитан разбуянился, произошёл конфликт с гражданским персоналом. Вызвали патруль, он и доставил дебоширов на гауптвахту.
Поместили их сначала в офицерскую камеру, те не угомонились, сунули в карцер. Капитан снова разошёлся и в качестве протеста скинул с себя одежду. «Я всяко успокаивал, но тебя по-пьяни не остановить?!» – жаловался прапор. После протеста их перевели к нам, а одежды видимо так и валяются в карцере. На голубом глазу прапор рассказывал это капитану, держащему голову двумя руками.
С утра подъём, завтрак, построение на развод. К разводу на гауптвахте появился капитан, нам троим выписали по десять суток – максимально возможный срок. Я ждал, что появится сейчас кто-то из батальона, вызволит меня из заточения и заберёт к родным пенатам. Я ж не простой связист, а ЗАСовец основной аппаратной начальства штаба корпуса? Уходя в увольнение, при мне оставались ключи от аппаратной и печать. Ждал-ждал, и как узнал позже, из батальона всё же приезжал ротный Кучмагра, забирал конфискованные накануне ключи-печати, а меня отбить не удалось. Зам коменданта не шёл ни на какие уступки…
Распорядок отбытия наказания на гауптвахте устроен был так, что днём всех отправляли на работы разного рода, на ночь возвращали в камеру. Разнарядка проводилась как в известном фильме Гайдая. Выстраивались во дворе, выходил зам начальника гауптвахты, и начинался развод: «Ну, что, граждане алкоголики, тунеядцы, кто желает поработать?!» Арестанты не как в кино отмалчивались…
В первый день меня как старшего сержанта назначили старшим команды солдат и определили на работы на железную дорогу. Помогали мы бригаде дорожных рабочих, которые стелили асфальт. Гребли лопатами то песок, то щебень, но особо не напрягались. Неудобно было, что лопатить приходилось в парадной форме.
По окончании рабочего дня, определили в постоянную камеру. В камере обретался мой земляк из Нарвы… Людей из Эстонии за свои два года службы я вообще не встречал, тут чуть ли не с соседней улицы. Сдружились мы на фоне землячества, так сказать, сблизились, и оказалось, что он служил в Афгане. Получил ранение в ногу, попал в ашхабадский госпиталь, где постоянно бухал. За что не первый раз перемещался на гауптвахту. В производстве дневных работ земляк мой был прошарен – ставили его помощником к водителю, который развозил продукты в столовые города Ашхабада. Коменданты, понимал я, имели внеслужебные договоренности с гражданскими дельцами, арестанты служили подсобной тягловой силой.
В общем, день-два, земляк отбыл на койку в госпиталь, но успел замолвить за меня словечко. Повезло, что не тому заму, который нас арестовывал, и меня поставили помощником на развоз харчей. На утренней перекличке вызвали из строя и обозначили новый вид применения.
Началось интенсивное передвижение по городу с более подробным, иного не скажу, изучением фактуры определённого среза общества. Водитель был туркмен, имевший в распоряжении грузовой автомобиль, ездили по разным складам и продовольственным базам, грузились провиантом и развозили его по магазинам, столовым и прочим забегаловкам. Не наказание работами, а сплошное выпало удовольствие. Туркмен пыл неторопливый, любил попить чаю, времени свободного мне выпадало полнее полного, и я занимал его знакомствами с молоденькими продавщицами и поварихами, которые как по сговору подкармливали меня всем, что имелось в их ведении.
Так пролетели мои оставшиеся дни на гауптвахте, но… не тут-то было. В последний день добавили мне ещё пять суток, ввиду того, что не пресекал курение в камере. Как старшего сержанта, меня назначили ответственным за дисциплину в помещении, а арестант раздобыл сигареты и закурил. Отнимать у курящего человека сигареты я посчитал неприемлемым поведением, потому и пропустил мимо правил. Его наказали, ну и мне добавили до кучи…
Вот таким было моё знакомство с гарнизонной гауптвахтой, которое, кстати, могло и вовсе не произойти, доложи мы дежурному по части факт поимки в самоволке начальником ПУС майором Перцевым…
Служебный долг и боль очарований…
Из воспоминаний Кислицина Игоря.
В первые дни «на губе», когда приходилось отрабатывать наказание при железнодорожной станции, возле одной из пустующих веток чугунки заприметил я пару раздербаненных КУНГов, понятно, что в своё время вмещавших радиостанции Войск Связи. КУНГи стояли особняком прямо на грунте, транспортной базы под собой не имели, видимой охраны в поле зрения тоже не было, хотя площадка та была окружена бетонным забором.
Ну, а как бывалому связисту увидеть бесхозное добро в родных очертаниях, да мимо интереса пустить, не подойти и не осмотреться? Поспрашивал бригадиров и каких-то станционных рабочих, все только отмахнулись. Когда эти будки появились никто не помнил, стоят и стоят, дела до них никакого нет. Раз уж стоят, значит, кому-то это надо!