Вслед за ним с пролетки сошел и его приятель Латкин.
— Здравствуй, Афанасий Петрович!
— Милости просим, дорогие гости! — поклонился хозяин, приподняв над головой картуз с лаковым козырьком. Был он крепкого сложения, с мясистым лицом и с красными, как у карася, круглыми глазами. За это и прозвали его односельчане Гыч Опонем — Афонькой Карасем.
— Хе-хе, а вы все вместе, два приятеля! — потирая руки, заметил он добродушно.
— Мы с Михаилом Кондратьевичем старые друзья! — сказал Латкин. — Еще по Петербургу. Студентами сблизились. Я теперь простой агроном, а он помощник дворцового архитектора. Фигура!
— Ну зачем это, Степа! Мы с тобой друзья, а все остальное не имеет значения, — окидывая взглядом владения дяди, сказал Космортов. Высокий, сухопарый, с черными, словно нарисованными, усиками и с ниспадающими на плечи черными, слегка вьющимися волосами, в тщательно выутюженных брюках и белоснежной рубашке, он значительно отличался от своего друга.
Домна, оказавшаяся поблизости, оценила его по-своему: «Глиста в штанах!» Племянник хозяина не понравился ей с первого взгляда. Держался он надменно, барином.
— Дорогой дядюшка, через несколько дней мы с Софи собираемся в Петроград, — важно говорил он. — И по этому случаю завтра устраиваем прощальный обед. Я специально приехал пригласить вас с тетушкой Марьей. Надеюсь, не откажетесь? После обедни сразу прошу к нам… А теперь вот еще что: Степан Осипович хочет кирпич купить. Он что-то собирается у себя ремонтировать. Есть свободный кирпич?
— Есть, есть! — обрадованно закивал головой дядюшка.
— Вот и прекрасно! Ну-ка, показывай свое хозяйство, кирпичный король! Фу, какая тут грязь у вас! — перешагивая через лужу, брезгливо поморщился архитектор.
— Грязь-то грязь, да ведь, дорогой, кирпич делаем, а не кампет. Без грязи не выходит… Как-ино живет твоя баба, племяш? — путая русские и коми слова, спросил дядя.
— Моя жена Софи? Прекрасно. Просила привет вам передать.
— Сто раз спасибо, дорогой! Пускай господь бог даст здоровья и дальше… Эй, Терень! Иди подержи лошадь! Лок татче![1] — крикнул хозяин Терентию, подошедшему поглазеть на господ.
Терень шагнул было к лошади, но в этот момент Латкин сунул руку себе в карман, чтобы достать портсигар, и Терентий, испугавшись, юркнул за сарай.
— Что с ним? — удивился агроном.
— Дурак. Думал, бить хочешь, вот и бежал, — махнув рукой, пояснил Гыч Опонь. — Эй, кто там ближе? Домна! Держи лошадь.
Домна взяла лошадь за повод. Хозяйского племянника она видела впервые, а уездного агронома знала. Стирала как-то у них с матерью.
Латкину было около сорока. Рыжеватые брови, помятое лицо кутилы. Глаза его, холодные даже когда он смеялся, оставляли неприятное впечатление.
Вынув из серебряного портсигара папироску и закурив, Латкин предложил и хозяину:
— Закури, Афанасий Петрович!
— О, какой короший папирос! — польстил Гыч Опонь и неуклюжими пальцами стал осторожно вылавливать папироску, хотя и не курил из скупости.
— Может, чайку попить желаете? — предложил он, неумело попыхивая даровой папироской.
— Попозже. Вы поговорите о деле, а я парочку эскизов накидаю, — сказал Космортов и добавил не без восхищения — Вижу, неплохо преуспеваешь, дядя Афанасий! Хозяйство твое растет. Вот два новых сарая. Их раньше не было.
— Да, это прошлый год построил! — с удовольствием подтвердил Гыч Опонь.
— И печь для обжига, кажется, новая. И людей больше работает. Вон их сколько: и там, и там, и там…
— Больше полсотни человек около меня кормится, да толку от них мало. Короший народ на войну забрали, сопливые девчонки остались.
— Отлично, — восхищался Космортов. — В детстве, помню, здесь темный лес стоял. Когда я ходил по дороге в Кочпон, я каждый раз со страхом оглядывался на этот лес: боялся леших и медведей. Чтобы не тронул медведь, я брал заплесневевшую корку хлеба и ел эту гадость. Дядюшка! Прикажи принести из пролетки мольберт, саквояж и складной стульчик.
— Кто он такой саквояж? — растерянно спросил Гыч Опонь. — Я не знаю.
— Саквояж — кожаная сумка. Там у меня краски, кисти. А мольберт — это станок для рисования. Понял?
— Понимай теперь, все корошо понимай! — закивал дядя и, желая блеснуть перед рабочими, крикнул Домне — Эй, девка! Чего вылупил глаза! Скоди на лошадь, неси барину… Как говорил? — обратился он к племяннику.
— Мольберт, саквояж и стульчик!
— Вот дырявой голова! — Гыч Опонь сердито бросил Домне уже по-коми — Вай бариныслысь колуйсо. Сэсся коди за барином — куда он, туда тэ тшотш. Кылан он, но, божтом катша?[2]
И, снова обращаясь к племяннику, пожаловался:
— Некороший девка этот.
— Почему? — прищурился архитектор на Домну, возившуюся с его вещами у пролетки. — Ты не прав, дядюшка. Она, на мой взгляд, хорошенькая: выразительные губы, умные глаза! В ней что-то есть. Как ты находишь, Степан Осипович? — обратился он к Латкину.
— Ничего, смазливая, — согласился Латкин.
— Нет, ты посмотри внимательнее: характерное лицо зыряночки. Знаете что? Я, пожалуй, набросаю ее портрет.
— Дуглы вай, дуглы, племяш![3] — замахал руками Гыч Опонь. — Некороший она баба, шалтай-балтай…
Домне было смешно, как изъяснялись дядя с племянником: один по-русски, другой по-коми, вставляя безбожно исковерканные русские слова. И тем не менее они понимали друг друга.
«Однако быстро он забыл родной язык! — подумала о Космортове Домна. — Стыдится его, что ли? Старается барином себя показать…»
Архитектор, конечно, и не предполагал, что о нем думает в эту минуту сопровождающая его девушка. Следуя за дядей, он беззаботно насвистывал. Гыч Опонь, суетясь, рассказывал про свое хозяйство, объяснял, где и что находится, как думает расширять предприятие.
Кирпич на его заводике производили кустарным дедовским способом. Когда требовалось быстро изготовить большую партию, глину месили лошадями. Обычно же все делали люди, так обходилось дешевле.
Когда хозяин со своими гостями подошли к той яме, где работала с подружками Домна, девушки топтались особенно усердно. Под их ногами вязкая масса чавкала, сопела, пучилась, прилипала к ногам.
Не одна уже на этой работе получила ревматизм. Многие жаловались на боли в пояснице. Потопчись тут с утра до вечера, с первых весенних дней, как только оттаивает земля, и до заморозков!..
Хозяин велел девушкам подать для пробы глину; помял между пальцами, покачал головой недовольно.
— Что, красавицы, весело работать? — спросил Латкин.
— Весело… — отозвалась Клава, другие промолчали.
— Раствор слабый. Добавьте песочку и месите лучше. Усерднее надо работать. Бог труды любит! — распорядился Гыч Опонь и повел гостей дальше, к сарайчику, где формовали кирпич-сырец.
Домна с вещами хозяйского племянника замыкала шествие.
Здесь, на формовке, хозяин платил не поденно, как другим рабочим, а с каждой сотни кирпича. И работницы трудились изо всех сил. Руки, плечи — все в постоянном движении. Надо успеть, чтобы не отстать от других. А не будешь поспевать, на твое место поставят другую, более проворную. Приходя домой, формовщицы еле держатся на ногах, спешат быстрее до постели добраться. Натруженные руки ноют, а по ночам немеют, становятся словно деревянными.
Кирпич-сырец относили в сушилку и ставили на длинные стеллажи. Потом, после выдержки, в печь на обжиг.
Когда Гыч Опонь с гостями подошел к печи, Макар вытянулся и поздоровался по-солдатски:
— Здравия желаю!
— Здравствуй, дружище! — ответил Латкин. — Видать, что солдат. Где ты потерял ногу?
— В Галиции.
— Чудесно, — машинально сказал Космортов и поспешил тут же поправиться — Добро, добро, солдат. Работай!
— Добро — что в проруби дерьмо! — сказал Макар.
Латкин пожал плечами, а его приятель сделал вид,