– Дерется. Мы с Ванькой и Сенькой книжку у него отнимали, так он, падла, еще брыкался. Вот, – показал Геннадий на свой подбитый глаз, – его работа. Тварь буржуйская.
– Но победили, конечно же, вы?
Нож яростно впился в девятый квадрат.
– Слаба у них кишка против народа.
Глазки у девочки радостно блеснули. Трое борцов за социальную справедливость не казались ей трусливой шпаной. Впрочем, Костя в ее возрасте тоже симпатизировал робин гудам и кармалюкам; интеллигентный Шерлок Гольмс пришел им на смену позже.
– Зачем же вам, Геннадий, книжка, когда вы грамоте не знаете? – не удержавшись, съехидничал он, всаживая нож в десятую по счету «землю».
– Выучусь. Знаешь, сколько у них книжек в нашей новой фатере национализировали? Целых три шафы пустые стояли. А у них всё равно осталось, заховали у Гриценки, у какой мужа-контрика шлепнули. Вон глянь, снова сидит, читает. Каждый день выходит и читает, сволочь. Но я выучусь, буду умнее их всех.
Девочка закивала, тоже вполне уверенная, что будет умнее всех.
– Na ja, – растерянно проговорил Ерошенко, – лернт же, киндерлах, дем алеф-бейс27. – И немедленно себя обругал. Нашел перед кем куражиться, дезертир контрреволюции. Перед глупыми, несчастными, обмороченными детьми.
Мальчик не понял, девочка расцвела. Странный дядя положительно ей нравился.
– Костя, – раздался позади самый чудесный в мире голос. – Мы можем идти.
Ерошенко обернулся. Господи, какая же она прекрасная. Показал на нож в своей руке.
– Видите, Барбара Карловна, не теряю понапрасну времени. Занимаюсь с молодыми санкюлотами полезным для революции делом. Помните у Кондрата Рылеева? Уж как шел кузнец да из кузницы, слава, нес да кузнец три ножика… Бася, я пошутил!
Бася, вздрогнув, отвернулась и направилась к воротам на Большую Васильковскую. Ерошенко, извинившись перед Розой и Геннадием, бросился следом.
– Хороший дядя, правда, Генка? – спросила маленькая Рейзе старшего товарища. Геннадий Горобец поморщился.
– Беляк, не видишь, что ли? У тебя, Розка, глаза как пятаки, а пользоваться не могешь.
– Додика хвалил. И мамеле жалел.
– Прикидывался, черносотенец. Да ничё, далеко не уйдет. А гаденыш всё читает. Давай Ваньку с Сенькой позовем.
– Давай. Они его поколотят?
* * *
– Столичная барышня ушла? – Встав за шторой, вдова Гриценко смотрела во двор, на стоящего там мужчину, на Рейзе и Геннадия Горобца, на сидящего на скамейке Старовольского-сына. – Мне показалось, она плакала. Странно. Что ей за дело до нас?
– Она приняла всё очень близко к сердцу, – вступилась за Барбару Маргарита Старовольская.
– У них есть сердце?
– У нее, Александра Николаевна. У нее, безусловно, есть.
На дворе появилась Бася. Что-то сказала человеку в фуражке. Резко развернулась и направилась к воротам. Человек в фуражке кинулся за ней.
– Как вы думаете, Павел Андреевич, кто этот мужчина в воинском платье? – повернулась вдова к Старовольскому.
– Не знаю, Александра Николаевна, вижу его впервые. Видимо, Басин знакомый.
– Чекист?
– Не все вокруг чекисты, Александра Николаевна.
– Иногда мне кажется, все кроме нас. Да, любопытно. Варшавская полячка из русского министерства в Москве. Почему их вдруг стало так много? Неужели все беженцы? Дзержинские, менжинские, мархлевские, коны, раковские.
– Раковский болгарин, – поправил деликатно Старовольский.
* * *
Большая Васильковская, широкая и вовсе не безлюдная, показалась Барбаре вымершей. Зеленевшие травой трамвайные пути. Обшарпанные стены, запущенные панели, разбитая мостовая. Пустая, никому не нужная «парiхмахерська». Немытые стекла, под ногами подсолнечная шелуха. Здесь, и по всей России.
Ерошенко осторожно взял Басю за руку. Та ответила робкой улыбкой: не сердись. Он предложил:
– Зайдем?
Неподалеку в прозрачное русское небо вонзались башни польской церкви. Две, как у Баси дома, на Ротонде, у храма Пресвятого Спасителя. Правда, на Ротонде был неоренессанс, тогда как тут, на Большой Васильковской, неоготика. Неоренессанса Бася больше не увидит.
– Костя, за что? И кто виновен – мы?
Ерошенко мог только догадываться, о чем она узнала у Старовольских. Но то, что она хотела сказать, Костя понял прекрасно, хватило беседы с детьми. Да, нечто сходное происходило и в Москве и в Питере, но Басю, занятую работой и не имевшую там родственников, как-то обходило стороной. Тут же страшное коснулось близких ей людей. «Гриценко, у какой мужа-контрика шлепнули».
– Бася, прости. – Косте нестерпимо захотелось ее поцеловать. – Я не развязывал гражданской войны. Ты тоже переворотов не устраивала.
Бася стиснула его ладонь.
– Знаешь, я в дороге читала книжку. Столетней давности, про революционные войны. Мне подарил ее… – В Басиных глаза предательски блеснула влага. – Там много было про Вандею, адские колонны, нантские утопления, взаимное истребление, про всё, о чем мы знаем с детства. Но в невыносимой концентрации и написано по горячим следам. Я словно бы готовилась к этому ужасу.
Ерошенко, приостановившись, подал ей платок. Дело обстояло хуже, чем он думал. Остроконечные башни высились уже почти напротив, по другую сторону улицы.
– Ничего удивительного, Бася. Мы ведь все хотели как во Франции. – Бася, всхлипнув, оценила деликатное Костино «мы». – Вот Францию и получили. Только нам воображалось, мы получим Францию нынешнюю, не нынешнюю даже, а с открытки, ресторанчик на Монмартре с видом на Тур-Эффель. А получили девяносто третий год. Теперь придется пройти французский путь. Весь.
– Весь-весь? – ужаснулась Бася.
– Боюсь, что так. Только знаешь, давай о Франции потом.
Бася промокнула платочком глаза, аккуратно вытерла щеки.
– Почему о Франции потом? Тебе не интересно? Четыре революции, мятежи тридцать второго, переворот пятидесятого. Директория, консульство, две империи, коммуна…
– Bo kocham cię, – перебил ее Костя, – i tylko ciebie kochałem. I ty kochałaś zawsze tylko mnie. Mimo wszystko.
– Pan podkapitan pozbawia mnie prawa głosu? – прошептала, забыв о горестях, Бася.
– Nie na zawsze, Baśko. I tylko jeśli tego chcesz.
– Chcę28.
Уткнулась головой ему в грудь, в шершавое серое сукно. Ощутила – наконец-то – объятие. Осторожный поцелуй в волосы. Еще один, еще. Отчаянный Котька Ерошенко, целует ее в макушку, на Большой Васильковской, перед божьим храмом. Может, еще и руки попросит, прямо сейчас, пока здесь? С него станется, керенки в кармане, будет чем отблагодарить священника; если что, так у нее и пара царских имеется. Только не надо, зачем, куда спешить? Так хорошо стоять, уткнувшись в солдатскую шинель, и никого, ничего, ничего вокруг не видеть, ни французской революции, ни русской, ничего. Котька… Что такое, отчего он вздрогнул? Ах, музыка, сегодня же у нас день музыки. Сначала «Разлука», потом Шопен, теперь вот русский марш, называется «Прощание». Или «Славянка»? Что-то в этом роде. Умеренно славянофильское, в миноре, русском миноре, родном, почти что польском. В Варшаве, в августе, там тоже был минор, «Тоска по родине».
Костя судорожно сглотнул. «Вот и всё, моя глупая дурочка. Столько потерянных лет. Не отпущу тебя больше, никогда. С нас хватит, с тебя и меня». Он сжал ее еще сильнее. Bo kocham tylko ciebie.
Две роты красноармейцев, стройной колонной по четыре, в сопровождении оркестра, маршировали от Троицкой площади. Видимо, инструкторская школа – уж больно ладно шли. Единообразно обмундированные, с новыми подсумками, со взятыми на плечо винтовками. И лишь эмалевые звезды на фуражках и отсутствие погон декларировали, недвусмысленно и ясно: мы не прежняя русская армия. Несмотря на грозный плач славянки и тому подобные красивые пережитки.
Военспец, ровесник Ерошенко, в ремнях, с планшеткой на боку, моментально распознал в обнимавшем барышню субъекте своего, такого же бывшего прапора. Вскинул руку в воинском приветствии, и колонна, будто вздрогнув, четко сделала равнение направо. Бессознательно отдавая Косте честь, а вместе с ним ничего не видевшей, прижавшейся к Косте Барбаре.