Она рассказывала мне о наших знакомых, о Ленке, которая все никак не могла устроить свою судьбу…
– Ей нужен принц, у неё слишком большие требования.
– По-моему, у неё вообще нет никаких требований, и ты её напрасно стараешься представить несчастной.
– А откуда, скажи на милость её последняя истерика? Нет, она женщина, а поведение её, как способ защиты.
– Поезд-сказка. Знаешь, я сам посажу тебя на него, ведь не зря же я приехал к тебе.
– Чтобы я уехала, чтобы посадить меня на поезд?
– А почему бы и нет? Я хотя бы видел тебя, и даже чем-то помог.
– А ты меня хотел видеть?
– Тогда – да, но в эту минуту, может быть, кто-то садился на поезд, (– На самолет.) да, на самолет, чтобы лететь ко мне. И знаешь, тот, к кому ты едешь, тоже садится на поезд, и вы встретитесь лицом к лицу на какой-нибудь перегонной станции, опершись локтем на обеденный столик; и ваше тепло будет дышать на оконном стекле маленьким запотевшим кружочком, и будет мешать вам видеть друг друга; и ты поймешь, что он уже видел ту, к которой едет, на одной из таких же станций, и не помашешь рукой, чтобы ехать дальше в никуда, чтобы…
– Хочешь я поговорю с ним?
– Зачем, он все равно сделает так как считает нужным.
– Да, и вообще-то здесь нужен человек нейтральный…
– Почему ты не был чуть более настойчивым, ведь у нас могло бы получиться.
– Правда? – удивился я, чуть смутившись.
– Правда. Ты повел себя как-то не так…
Всегда получается как-то не так. Я Оксанке говорил: зря она выбрала меня, ей надо было искать мальчика-девственника, который бы её боготворил.
Мне было пора уходить, ехать домой, покидать моего милого друга…
– Даже если мы расстанемся с тобой, мы останемся с ним друзьями, понимаешь?
– Понимаю, – отвечал мой друг, через-чур преувеличивая свои способности после второй бутылки водки.
– Даже не смотря на то, что он был средством приблизиться к тебе, мы все равно есть нечто от тебя независящее…
…покидать тихо, спокойно, с ясной убежденностью, что ничто не помешает мне вновь в любую минуту увидеть её, услышать её, уже ставший любимым, голос по телефону. Она рядом. Я вспомнил слова Ортеги, что любить – значит утверждать существование любимого, не мыслить мира и жизни без этого человека. Ими стали Ритка, Ду-ду, Наташа, которая вынужденно передавала эстафету Оксанке, два моих друга и родственники – всесильные и суровые духи-хранители, которых почти не видно в реальной жизни.
Утверждать существование… Но Ортега говорил еще об одном элементе – совершенстве любимого, некой черте, которая заставляет трепетать сердце от счастья столь близкого присутствия к этому необычному свету. Ду-ду была совершенна, она была похожа на меня, и я часто представлял пасторальные картины, которые, конечно же, и для неё были бы счастьем. Я вспомнил, как не удержался от ритуала сойти с троллейбуса на Воробьевых горах и пройти от Мичуринского проспекта до храма Святой Живоначальной Троицы. Это место, где с обрыва открывался восхитительный вид на Москву, было связано для меня с несколькими годами, посвященными единственной и первой возлюбленной. История эта романтична до безобразия, и может быть, когда-нибудь у меня хватит сил и здравомыслия описать её доступным человеческим языком. Наташка тоже была совершенна, уже хотя бы своей простотой. Девушка, которая отзывается на каждый твой взгляд и не придает никакого значения тому, что сама вынуждена оплачивать общие счета. Я ни с кем не был так счастлив. Это было самое сладкое время моей жизни: никаких забот – я и она, – как в раю, друг для друга!.. Даже как-то символично, что её мама работала всего в нескольких метрах от обрыва, где я вздыхал когда-то от несчастной любви. Все на одной полочке, в одном месте, именно поэтому я выходил здесь с Оксанкой, чтобы сфотографироваться, чтобы и её приобщить к этому святому для меня месту.
“Первая любовь” Куприна. “Её звали Елена…” Когда я говорю о ней, словно вспоминаю о затаившейся, забытой боли. Я боялся к ней прикоснуться, но меня тянуло, я вынужден был бросаться с закрытыми глазами в это полымя, часто совсем не соображая, что делаю. Я счастлив, что судьба развела нас, но если бы ей опять потребовалась помощь – я бы не задумывался…
Обратно я возвращался на метро – так быстрее. Не хотел заставлять ждать свою будущую жену, а может быть сам поскорее хотел её увидеть. Как Одиссей, насмотревшийся за время двадцатилетнего отсутствия на мир и рвавшийся в родной край, чтобы обнять ту единственную, которая досталась ему нелегко и честно. Я возвращался к будущему из прошлого; из не такого плохого прошлого к неизвестному будущему, но чем-то я чувствовал, что поступаю правильно, что Оксанка, конечно, любит меня, и у нас должно все получиться хорошо.
Я хотел наконец-то причалить к своей Итаке, завести детей…
– Она говорила, что хочет от тебя ребенка? Конечно, говорила! А ты поддался, глупенький, ты поддался!
…знать, что где-то живет Телемах и ждет твоя Пенелопа. Оксанка была первой, с которой у меня возникло такое желание.
А потом пошло что-то не так. Она говорила, что не хочет растить нашего ребенка в нищете, что не уверена в моих чувствах… Одним субботним утром она швырнула тест на беременность мне в лицо; и я, приподнявшись на подушке, больше испугался, смотря на неё, чем на две полосочки, проявившиеся на мокрой бумаге. Конечно, мы “не планировали” этого так скоро, хотя догадывались, что оно могло произойти в любую минуту, и я был готов, и думал, что она тоже. Потом моя реакция дала право ей утверждать, что “если бы я видела твою радость, если бы…” Она бы все равно не оставила ребенка. Конечно, я никому не говорил об этом позоре и хорошо, что Ритка не догадалась спросить.
А ведь я тебя уже начал любить…
На улице моросил дождик. Теплый летний дождик, как плакальщица, как грустная девушка. Вечерело.
Около метро мои мысли рассеялись; я смотрел на лица в вагоне, в переходе, на эскалаторах. Иногда это бывает забавным, поучительным, а иногда прошибало до слез, – и какой-нибудь мальчишка со скрипкой, или старик с аккордеоном, или (особенно часто в переходе на “Повелецкой”) целое трио студентов (мне нравится думать, что так), особенно, если мальчишка, и “1812 год” или Вагнер. Это что-то невообразимое, неподвластное пониманию – людское море, Лета, настоящая Лета, и островок посередине темной реки, и на нем мальчик, почти маленький принц, и как бы он не играл – он играет виртуозно; и вдруг все останавливается, замирает, и встает солнце над подземельем, и не видно этой ряби, времени. Вечность! Словно дыра в континууме. И оттуда свет, из-под струн этой скрипки, или флейты, волшебной флейты. И волшебство из противоречия, из столкновения двух миров – храм суеты и еретик – чистый ангец, играющий на флейте, как Орест Сартра – то увлекающийся, то вновь захлебывающийся в позорной воде, где визжат эриннии, в каждом взгляде, источаемом темной рекой, вместе с никелированными монетками.
– И знаешь, что еще? Непоправимое есть. Что-то ломается. Ломается навсегда. И уже с этим ничего не поделаешь, как бы не врал себе, как бы не призывал на помощь ответственность перед чувством к человеку, чувством, которого уже нет, мертвецом, которого обнимаешь, не желая верить, что тебе становится все холодней и отвратительней от его объятий.
– Уходишь навсегда, – Ритка рассмеялась этому открытию. – Да, почему-то так всегда и происходит со мной, – совесть не позволяет вернуться, как будто это я виновата. Странно. Это как спавшая пелена – ушел, сделал шаг и уже ответственен за него, уже сказал своим уходом, что этот человек мне не подходит, и ты хоть в лепешку разбейся, хоть перебирай все самое сладкое – уже ничего не поправишь.
– Николь и Марраст, Хуан и Элен, – что-то ломалось даже не смотря на ответственность, на обещания, на боязнь пустоты, отныне пустоты, ибо Николь больше не сможет смотреть на Марраста, даже зная, что он, конечно, простил её и ждет, и Марраст будет видеть этот уход, эту недовольную, этот плевок, наивный, но свершившейся разрыв. И Элен не сможет стать другой, не сможет забыть, и даже простить, не смотря на убеждение, что нет ничего непоправимого в мире. И Хуан будет искать не Элен, будет искать другую мечту, потому, что Элен – обман, галлюцинация, эгоистка и дрянь, как о ней давно говорили друзья7. И Оксана не сможет простить, и я. Сентябрьский звонок Наташки открыл глаза на этого мертвеца, которого я обнимал, и все еще кричал, забравшись с головой под одеяло, чтобы никто, кроме неё, не услышал: “Я люблю тебя!” Тогда она во второй раз ответила, что тоже любит, и это было концом, она сказала, что прощает, что она тоже человек со своими слабостями и желаниями, что вовсе не гордая и не твердыня, что ей это не нужно, что она тоже умеет плакать и кричать от боли, – и тут, словно по волшебству, я оказался гол перед чувством, которого уже не было; доспехи стали не нужны, а под доспехами не осталось ничего, бороться было не за что, все было принесено добровольно и это оказалось ненужным! Понимаешь?! То, к чему я стремился, было уже обманом! Она предлагала мне все, а это стало для меня пустым! Я думал, как вежливее повесить трубку, представляешь?!