“Самолет для меня – это самолет, и, глядя на него, я вижу не доисторическую птицу, а всего лишь “суперконстэллейшн” с отказавшими моторами, и лунный свет здесь ничего не меняет. Почему я должен воображать то, чего нет?” Не знаю, но у меня всегда так получается. Воображать то, что могло бы быть. А если бы Оксанка ушла? Я бы тогда не смог бы сказать, что она меня не отпускает, или…
Он подошел к окну, и подумал про себя: “Черт”. За окном ничего особенного: лето как лето, вполне замечательное, ничем не примечательное, только стоявшего вечером под окнами фольксвагена “Bug” – нету. Затем он прошел в маленькую комнату, где еще подремывала жена и с невозмутимостью сфинкса, ласково так произнес: “Кажется, у нас угнали машину”. “Как?” – удивленно вскрикивает Наташа спустя две минуты, когда до её сознания, сквозь сладкий сон и нежность мужа дополз, наконец-таки, смысл слов. “Как угоняют машины? – переспрашивает он. – Что тебе приготовить на завтрак?”
Конечно, могло бы что-то получиться, что-то совсем другое (и я подозреваю не на долго), чем с Оксанкой. Оно было бы ярче, насыщенней, разнообразней, но был бы я так счастлив? Да, конечно, лесть самолюбию вполне ретушировала некоторые неудобства, да и пользовался бы я положением с отчаянной безысходностью, как временщик, который не может позволить себе роскошь созидать там, где ему не суждено жить.
Это я чувствовал, и скорее был больше неуверен в себе, чем в ней. Она была капризна, но все же очень зависима, – я мог бы с ней сладить. Её взрывы с возрастом становились все менее фатальными, ибо она начинала понимать, что разорвать легко, а построить дальше будет все труднее и труднее. Ничто уже не давалось просто, во время игры, да и горизонты впереди стали казаться не такими широкими, да и люди, люди – тоже. Жизнь учила скромности. Когда она приезжала и рассказывала о брате, я заметил, что брат, наконец, понял это:
– Значит Илья уже не строит из себя принца на белом коне?
– Да какой там: теперь он и ночи не проводит без женщины! Моя Джульетта, бедная Джульетта, потеряла всякую надежду стать единственной.
Интересные у неё отношения были с братом. Достаточно сказать, что она узнала, что он ей не родной (родители было отчаялись иметь собственного ребенка и взяли младенца из детского дома, как на следующий год мать забеременела Наташей) в канун своего пятнадцатилетия. Они жили в одной комнате… “А собственно, в чем вы извиняетесь?.. Байрон и Августа? Ну конечно! Неужели вы в самом деле сомневались?.. Как же иначе? Два юных существа разного пола оказались вдвоем в занесенном снегом мрачном замке и провели взаперти много времени… Как же, по-вашему, они должны были вести себя?”2
– Я была у него первая и он у меня. На самом деле мы просто баловались, мы еще ничего не понимали. Хотя, если бы отец узнал – он бы нас сразу убил.
По-моему, евреи должны быть более терпимы к таким вещам, тем более объективно факта кровосмешения не было. Но тогда она еще была максималисткой, бунтаркой и рационалисткой: все казалось исполненным смысла, грандиозным и завораживающим. А эта архаическая инициация связала их сильнее, чем братские узы.
– Он мне до сих пор по пьяной лавочке объясняется в любви, даже говорит, что бросит распутную жизнь, если я только соглашусь стать его женой. Он однажды при Джульетте стал приставать ко мне. Я не удивлюсь, что о нас уже знают больше, чем ты и Светка.
Наконец подъехала “семерка”. Ленивый троллейбус, очень долго ползущий по местам моего детства: от конечной – улицы генерала Ермолова, где я жил с бабушкой в детстве, до конечной – кинотеатра “Ударник”, в “доме на набережной”, где жил мой друг (надо было лишь перейти через мост). И главное, что за столько времени он не изменил своего маршрута. Метафора вечности. Только сидения продавлены. Я сел на самое высокое, второе сзади, у окна, снова открыл Фриша. “…На Ганне Ландсберг, она из Мюнхена, полуеврейка.”
– Как она?
– Спуталась с каким-то девятнадцатилетним мальчиком, идиотка!
– Да?..
Мы шли по Малой Филевской улице, в сторону отцовского дома. Меня словно током шибануло.
– Значит это серьезно?
– Не знаю, что у неё там серьезно, – Лена явно не хотела входить в мое положение. – Позвони ей.
Я знал, что Лене нужно было убедить подругу не спорить с Лурье и согласиться на предложенный вариант размена, и я своим влиянием вполне мог помочь в этом. Она умело сыграла на моей ревности. “Ты возьмешь меня, такую испорченную женщину, в жены?” Какой кошмар! Даже не знаю, почему я вспомнил о ней. Может потому, что видел недавно Ленку на “Новослободской”. Странная смесь боли и желания: будто лежишь в клинике и сладкий зуд выздоровления постоянно возвращает тебя к жизни. К жизни… Пить водку втроем на краю Ново-Спасского прудика, резать арбуз и ловить устриц в Пахре… Это тоже была жизнь. Ей тоже было двадцать восемь, а её мальчишке десять лет…
“…ход моих мыслей был мне совершенно ясен: я не женился на Ганне, которую любил, так почему же я должен жениться на Айви? Но сформулировать это, не обидев её, оказалось чертовски трудно, потому что она ведь ничего не знала о Ганне и была хорошей бабой…”
Все началось полгода назад, когда мои собственные несчастья одно за другим скрывались под темной водою Леты, а жизнь наполнялась все большими красками…
Наташку увидел в первый же день, она сразу привлекла внимание, не знаю почему. Она выделялась. Секунды, за которые я окинул класс, не могут ничего объяснить. Заметил только, что она была невысокого роста, немного полной, очень красивой, что вызывало недоумения о необходимости количества косметики на лице, живая, светловолосая, очень уверенная в себе, чрезвычайно уверенная, – в отличие от остальных легкомысленных бабочек в ней чувствовалась сила. Может быть, именно это и остановило мой взгляд на доли секунды. Но не более. Самоуверенность штука роковая, циничная и расчетливая, не в пример безобидной восторженной глупости, которую я все время предпочитал. Нечего было и думать. Тем более косметика создавала впечатление вульгарности.
Последние слова её задели, она полдня простояла у зеркала, выискивая у себя “впечатление вульгарности”. Потом мне пришлось объяснять по телефону, что это всего лишь литературный прием, чтобы не было слишком приторно. Она звонила мне не так часто (я лишь писал письма), и рассказывала в основном о внешней стороне жизни:
– Я была уверена в тебе.
– Зато я не был ни в чем уверен.
– Это мне помогало, наполняло силами, за последний год самым популярным моим словом стало: “No!”
– Почему ты не говорила мне этого?
– Разве ты не видел это в моих глазах?
– Как? Ты была на другом конце земного шара!
Ду-ду тоже говорила, что я подлец. Да, собственной персоной, извольте жаловать. И ни я себя толкнул на это – одно дело изменять в тайне, а другое, позвонить и сказать, что уже два месяца живу с другой девушкой. “Ты должен ей сказать об этом”. О чем? О том, что я не знаю, что ждать по её приезде, а тут все и сразу? “Это не телефонный разговор, я должен с тобой встретиться”. “Не смей с ней встречаться, ты понял!” “Но я должен расставить точки над i, попросить, чтобы она меня отпустила”. “А мне что ты должен, ты со мной живешь, а как же ответственность передо мной?” Тут я понял, что ничего никому не должен (а-то бы я разорвался в этой апории), и стало легче.
Почему я говорю об этом? Желание разложить жизнь по полочкам. Это на одну полочку, это на другую, чтобы больше не терзаться бардаком и не рвать на себе волосы от упущенных возможностей, утраченного времени, подвести баланс перед Судьбой. Это, это и это могло бы стоять здесь, тогда бы не было этого и этого, но было бы что-нибудь другое. Лучшее или худшее – сейчас не могу знать, конечно, хочется думать, что было бы лучше, если бы я не допустил таких-то ошибок, но главное не корить себя, а подвести мир с тем, что есть. Жить в мире. Первобытные люди тоже выдумывали мифы потому, что хотели жить в мире и определенности. Да, полочки могли бы быть из красного дерева или из золота, но мне хватает и этих, мой дед умер среди них. А я бы должен им гордиться.