Юрий нагнал друга быстро, у церковной ограды. Виталий не остановился, услышав за спиной знакомые шаги. Терзаемый глубокой думой, он шел по тротуару вдоль высоких заборов Северянской улицы.
– Зря ушел, Виталий, – заговорил Юрий, шагая по сухому вороху опавших листьев.
– «Зря»! Нет, не зря! Я человек прямой… Ты знаешь, как я дорожил этой дружбой… – запальчиво сказал Виталий.
– И она!..
– «Она, она»!.. Ты слепой, Юрий, но я еще зрячий. Я слышал, как она читала подругам вирши семинаристика Васьки Еланского. «Старинный целует рояль!» Не терплю де-кадентщины. Михаил Михайлович разнес их, эти стишки, в прах…
– Чудак, Виталий! Что ж, по-твоему, раз ты с ней подружился, то она уже не вправе принимать стихов, если ей их дарят?..
– Почему не вправе? – ответил Виталий. – Пусть принимает на здоровье… Вот что я тебе скажу, Юрко, – отрезал нервно юноша. – Я такую дружбу не признаю… И прошу за мной не ходить.
Дойдя до ближайшего угла, Виталий решительно повернул направо и бодрым шагом двинулся к городской площади. Пересекши ее, взял направление на киевский мост.
– Куда ты в такой поздний час? – воскликнул Юрий. – Тебе же надо к Воскресенской церкви.
Виталий не отвечал. Спустившись с дамбы, не торопясь зашагал к реке…
Продрогший Юрий не отставал.
– Что ж, Виталий, а воскресное собрание кружка? Забыл о реферате – «Речи Цицерона в защиту Республики»?
Примаков, выпрямившись во весь рост, почесал затылок. Растерянно пробормотал:
– Совсем забыл… Дался мне этот Цицерон… Юрий продолжал:
– Не стыдно ли тебе, дружище? Подумай, стали бы расстраиваться из-за бабы Емельян Пугачев, Гарибальди, Кармелюк?
– «Из-за бабы»? – возмутился Виталий. – Нет, Юрко, не «из-за бабы»… Я разочаровался… Кому теперь верить?! – воскликнул юноша и, присев на корточки, опустил руку в воду.
– Нельзя дружбу превращать в тиранию, – продолжал Юрий, едва сдерживая лихорадочную дробь зубов. – Брось, Виталий, эти глупости… Пошли…
Виталий долго и упрямо молчал, затем поднялся, вытер мокрую руку носовым платком. Нехотя отдаляясь от реки, недовольно пробурчал:
– Ходят тут всякие по пятам…
Холодные октябрьские сумерки с их тяжелой синеватой мглой надвинулись на широкую пойму извилистой реки. Ее причудливые изломы, словно изогнутые турецкие сабли, терялись вдали у железнодорожного моста. С козелецкой стороны вдруг потянуло крепким ветерком, и сразу же грустно зашуршал пересохший тальник.
Подгоняемые неприветливым осенним ветром и сгустившимся мраком, юноши один вслед другому молча зашагали от Десны к городской площади, отмеченной смутными очертаниями старинного дома Мазепы.
6. Возвращение
Чернигов – это не только радости и восторги… Восторги, вызванные первым пылом настоящей борьбы. Борьбы с угнетением и вековечным злом. Там же юному Виталию пришлось испытать и горечь расплаты. Расплаты, еще больше закалившей боевой дух дерзаний и пока еще неравного единоборства.
Первые и довольно решительные шаги единоборства – это составление и распространение прокламаций – обращений к солдатам черниговского гарнизона.
Недремлющее око в лице постового городового Пилунца сразу же обнаруживает крамолу, хватает крамольников и передает их на расправу строгим и неумолимым блюстителям царских законов – законов военного времени. Это был 1915 год – второй год империалистической войны.
Второе недремлющее око в лице гимназического начальства спустя шесть дней после акции городового Пилунца исключает крамольника Примакова из седьмого класса черниговской гимназии и доносит об этом в высшую инстанцию.
За Черниговом последовал Киев. Но он пришел через густые решетки «Лукьяновки». В семнадцать лет… А после была сибирская тайга – вечная ссылка.
Вспоминая тяжкие годы, совпавшие с тем возрастом, когда формируется человек, Виталий не клял судьбу. «То была моя академия! – говорил он. – Жизнь хороша и в радостях и в муках, ибо муки – это тоже жизнь. Муки очищают и закаляют дух. Преодоление мук есть радость».
…И снова Чернигов. Но теперь уже революционный. И всюду кумач – символ свободы. Кумач на всех улицах, он и в усадьбе Коцюбинских на Северянской.
Первые дни апреля 1917 года выдались на редкость солнечные и погожие.
Вдоль высоких кустов цветущей сирени, подмявших под себя ветхие плетни, жадно вдыхая сладкие ароматы, шел по Северянской невысокого роста бородатый человек.
Длинная, до колен, стеганка, высокие юфтевые, сапоги, малахай со свисающими до пояса ушами да изрядно потертый, не особенно отягчавший плечи хозяина вещевой мешок красноречиво свидетельствовали, что человек этот прибыл не из ближних мест.
Миновав церковь Казанской богоматери, он, замедлив шаги, снял малахай. Впереди находилась усадьба, с которой у него было связано много светлых и радостных воспоминаний. А вон и крона высоко вымахнувшей ели. Путник во весь голос продекламировал чуточку измененный им пушкинский стих: «Невольно к этим милым берегам влечет меня неведомая сила».
И действительно, после длинной, утомительной дороги, прямо с вокзала, лишь ступив ногой на родную черниговскую землю, он поспешил к товарищам по революционной борьбе, а потом сразу же направился на Северянскую.
У невысоких, изрядно обветшавших ворот он накрыл голову экзотической шапкой. Толкнув рукой скрипучую калитку, не без внутреннего волнения вступил во двор знакомой усадьбы.
Вот под сенью высокой ели застекленная веранда со сдвинутыми к простенкам холщовыми шторами. Посреди веранды тоненькая девушка в красной косынке, согнувшись над деревянным корытом, поставленным на ножки опрокинутого табурета, занимается стиркой. Сквозь раскрытую дверь доносятся монотонные удары табурета об пол и мелодия «Варшавянки».
Глаза еще могли как-то обмануть нетерпеливого путника, а слух – слух никогда. Это был приятный, хорошо знакомый с юных лет голос, но не голос той, кем были заняты его мысли и чувства. Бородач порывисто взбежал по ступенькам крыльца.
– Здравствуй, Ира! – приветствовал он девушку.
Вспыхнув до корней волос, Ирина несколько секунд стояла молча с мокрой блузкой в руках. Что за вид? Малахай, ватник, борода! Но глаза прежние – серо-зеленые, пронизывающие человека насквозь. И ноздри, раздувающиеся, как и прежде, при малейшем волнении!
– Виталий! – вскрикнула девушка, бросив в корыто блузку, ринулась обнимать мокрыми руками неожиданного гостя.
Глаза гостя, блуждая по сторонам, словно в поисках чего-то потерянного, становились все более грустными. Ирина поняла все.
– Оксана в Москве… в университете…
Виталий нахмурился. Снял с плеч мешок, в котором вез память о недавнем прошлом – арестантский халат и бескозырку, бросил на пол и, присев на него, прислонился спиной к стене веранды. Разочарованно спросил:
– В Москве, говоришь?
– Да, в Москве. Раздевайся. Долой эту страшную шапку. – Ирина сняла с него малахай. – Побегу скажу нашим…
Виталий осмотрелся вокруг. На подоконнике – горшки с цветами. А за окном, заслоняя пышным шатром веранду, – величавая ель, ровесница Оксаны. Вспомнилась размолвка – единственная размолвка с ней. Единственная, но болезненная для молодого, неискушенного сердца. И чем мучительней была она, тем сладостнее показалось примирение, тем искренней стала ничем уже не омрачавшаяся дружба…
Даже теперь, спустя шесть лет, он стыдился той размолвки. И надо же было! Сколько юношей преклонялось пред ней! Сколько лучших душевных порывов, излитых в нежных стихах, посвятил ей юный поэт Василь Еланский – Блакитный! Она же осталась верна ему, ему – отверженному «обществом», осужденному «законом», изгнанному навеки в самую что ни на есть сибирскую глушь…
Предшествуемая Ириной, успевшей сменить домашний халатик на маркизетовое платье, показалась сильно поседевшая, но по-прежнему бодрая, с высоко поднятой головой Вера Иустиновна.
– Здравствуй, здравствуй, Виталий! Добро пожаловать в наш дом! – встретила она поднявшегося ей навстречу гостя. – А борода! – всплеснула руками хозяйка дома. – Тебе же двадцать лет, и то, кажется, без двадцати недель. Срежь ее к дьяволу!