Перевозчик поплевал на руки и взялся за весла. Ялик тронулся. Торговый человек мрачно смотрел на девушку.
– Поди, шкилетные кости в мешке-то везешь? – обратился он к ней с вопросом и кивнул на саквояж.
Девушка улыбнулась.
– Да, вы угадали. Здесь действительно есть несколько человеческих костей, – отвечала она.
– Несколько костей! А вы зачем человека разрозниваете? Нешто это модель? Ведь это хуже смертоубийства. И после смерти-то вы его терзаете. Ну как он теперь в день судный встанет? Может быть, ты у него такую кость отняла, что ему и не подняться.
Ответа не последовало, но откликнулся отставной солдат и сказал:
– Да, это штука важная! Мы в Крымскую кампанию после сражениев, которые бомбою товарищи разорваны были, и тех сбирали. Хуже нет для человека, коли его не в полном виде похоронить. Он потом себя искать будет и до тех пор не успокоится, пока последнего пальца не подберет.
– Это еще что, господа! – прибавил перевозчик. – А у нас тут как-то вот эта самая скубентка всего человека везла в костяном смертном виде. И все, значит, мясо обскоблено. Внесла холстинный мешок. Ну, мы думали – картофель либо репа. Мало ли, что перевозят. А распахнул ветер холстину-то, а там как есть адамова голова с руками и ногами. Да еще похваляются промеж себя: «Нам, – говорит, – фершел его в котлах варил».
На девушку начали все смотреть с презрением. Торговый человек плюнул и начал:
– А ты бы в те поры, милый человек, взял бы их за стриженые-то гривы да и оттряс бы, как белье полощут. Вы зачем стрижетесь, иродовы дочери? – крикнул он на девушку. – Вам длинноволосие, в отличие от мужеского пола, дано, а вы в мужчину лезете. И нам-то обидно. Ты зачем очки надела? Ты там у себя дома хошь папироски кури, хошь по постам скоромное лопай, а в народ в очках да стриженая не ходи. Только смутьянство одно!
Девушка совсем потерялась. Она заморгала глазами. На ресницах ее показались слезы. Солдату сделалось ее жалко.
– Ты уж не очень напирай, – остановил он торгового человека. – Ведь и их сестра тоже из-под неволи. Иной раз, может, и набольшие ихнюю сестру к этому подстрижению заставляют. «Продай, мол, косу, а нам на вино». Ведь это вера у них такая, чтоб стричься: ну, старший поп и в ответе, его и костыляй. Ох, и наш брат подчас в человечьих-то костях грешен бывает, – прибавил солдат после некоторого молчания. – Мы вот тринадцать годов с женой голландской сажей питаемся, так знаем.
– А что? – спросил торговый человек.
– Голландскую сажу, говорю, для москательщиков коптим, так знаем. Теперича ежели одна копоть – то сажа, а ежели из жженой кости черная краска – то мумия. Конечно, у тряпичников, что по дворам ходят, кости эти самые скупаем, а тоже всякие и окромя говяжьих попадаются на выжигу. У нас тут один заведомо у фельдшера из акабении скупал и жег.
– Ой?! – усомнился торговый человек.
– С места не сойти.
– А что это выгодна голландская сажа?
– Питаемся кой-как. Прежде мы с женой спички делали, когда они были под казенным запрещением, ну а как вышла на них свобода – бросили, потому невыгодно, да и на фабриках лучше нас стали делать. Вот теперь на табак упование есть, – прибавил солдат.
– А что? – спросил торговый человек.
– Как «что»? Нешто в газетах-то не видал? Ты, брат, верно, газет не покупаешь?
– Покупал, да бумага нониче стала очень плоха: больно рвется и на картузы совсем для лавки не годится. Теперича старые лавочные книги покупаем, так из них делаем.
– Так-то оно так, а не худо бы иногда и в газету заглядывать, – посоветовал солдат. – Табак на откуп жидам отдать хотят. Ну, известно, начнется у жидов шильничество насчет этих самых папирос; будут туда сенную труху да мочалу пихать, а нам выгода; мы у себя свои фабрики заведем и будем по-божески делать и дешевле продавать. Рукомесло-то это нам знакомо. И теперь у меня дочка этими самыми папиросами хозяйство наше подпирает, ну а тогда и подавно.
– Понял, понял, – закивал головой торговый человек. – Что ж, коли жиду в пику каверзу строить – это не грех. Что ныне в газетах-то пишут? – спросил он вдруг солдата. – Давно уже я не читал.
– Да что… Многое есть, – отвечал солдат. – Вот, например: афганская мурза поднимается и индейское царство усмирять идет. Это сто тридцать семь верст от Бухары… Афган-то то есть. Когда мы Бухару брали, то в те поры только его и заметили, а допрежь того, он нам, этот самый Афган, неизвестен был, – пояснил солдат.
– Черный народ в этой самой Афганской державе-то? Поди, эфиопской масти? – поинтересовался торговый человек.
– Нет, полубелый. Да Афган – не держава. Там просто мухоеданская мурза с неверным народом живет. И стал его неверный народ в индейское царство на богомолье ходить, а индейский-то хан подумал, что они измену хотят сделать, да и начал против их эмирские зверства творить. Приходят раз афганцы домой, и глаза у них выколоты. Ну, афганская мурза не стерпела и идет теперь индейцу усмирительный ультимат задать.
– Это пушка какая, что ли?
– Ультимат-то? Нет, все равно что оккупация, только еще хуже. Зададут они перцу этому индейцу! Афганский народ восемь пудов одной рукой поднимает, ну а индеец слаб, потому он только индейкой питается и кукурузой… Где ж ему супротив черного хлеба выстоять? Окромя того, говорят, к мурзе наша доброволия на подмогу пойдет, чтоб тоже супротив эмирских зверств воевать. У нас один на Выборгской уж шашку свою из заклада выкупил, и сродственники его поить уж начали.
– Это верно, – подтвердил перевозчик. – Сказывают, что вот тут, на лесном дворе, один купец даже двенадцать ведер водки купил, чтоб этой самой доброволии напутствие… Тише ты! Нос сломаешь! – закричал он на встречного яличника и, затабанив веслом воду, стал подъезжать к плоту.
Как ужаленная, выскочила из лодки девушка, бросила на лавку две копейки и бросилась бежать.
– Держи ее, стриженую! – крикнул ей вслед торговый человек.
В помещении клуба художников
Открытие помещения клуба художников. Вечер. Комнаты залиты огнями, отражающимися в гигантских зеркалах. Публика только еще сбирается. Являются, главным образом, посмотреть помещение, о котором много прокричали в газетах. Все бродят по комнатам и останавливаются перед предметами убранства. В особенности обращают на себя внимание двое мужчин: один маленький, с завитыми усиками, в вычурном фраке, с бриллиантовыми запонками на сорочке и со складкой шляпой на белом подбое в руках; другой – плечистый верзила в черном сюртуке, сидящем на нем, как на манекене, и в пестром бархатном жилете. На шее у него массивная золотая цепь от часов с бриллиантовой задвижкой; рыжая борода подстрижена, волосы жирно напомажены. Он в зеленых перчатках и то и дело растопыривает пальцы. Очевидно, ему неловко. И маленький мужчина, и верзила разговаривают полушепотом.
– Ну что, Ульян Трофимыч, есть ли у вас в Угличе такая роскошная антимония? – спрашивает маленький и тут же прибавляет: – Ни в жизнь! Да ты рот-то не очень открывай, а делай так, как бы равнодушию подобен и пустой интерес… А то нехорошо. Сейчас скажут: «Вон лаптехлебатели приперли». Ходи слободнее и держи себя наподобие аристократа. Вон Иван Федорович Горбунов как ходит: любо-дорого глядеть!
Верзила приободрился и зашагал, подбоченившись.
– А штуки важные есть! – сказал он, кивая на гобелены, висящие на стене.
– Эти вот и посмотреть можно, потому – картины. Тут для всякого интерес – какой они из себя сюжет составляют, – отвечает маленький и останавливается.
– Какие картины! Это пелены.
– Ну вот! Нешто на пеленах станут эфиопского царя изображать? А тут эфиоп с фараонами море переходит, – возражает маленький. – Чего уж не знаешь, так лучше молчи. Это картинные ковры. Надо полагать, их сама графская бабушка в старину вышивала. Прежде ведь рукодельницы-то были – страсть!
– А ежели это ковры, то зачем же они их на стены повесили?
– А кто ж их знает! Может статься, и от сырости, стена сыра. Ну, посмотрел и будет. Шагай дальше!