Я стремительно осваиваю молдавский: то и дело прикладываюсь к кане, и с каждым глотком мой язык развязывается всё более в унисон с лимба ноастрэ[10], одним из трёх государственных языков. Хозяйка, тётя Вера, такая же безутешная и бодрая, как и её муж, суетливо хлопочет между летней кухней и поминальным столом. «Ту ешть бэят бун…», – обращаясь ко мне, успевает похвалить она. Я всё понимаю и отвечаю: «Мулцумеск… доамна Вера».
«Фачем праздник…», – вздыхая, говорит хозяйка. Она добавляет, что я похож на её младшего сына. Ионел, единственный из четверых её детей, не смог приехать ни на похороны, ни на поминки бабушки Домки. Он сидит в итальянской тюрьме. «Ши, де фапт, ел ера непот фаворит буника Домка[11]», – говорит тётя Вера. Смахнув слезу и вздохнув, она торопливо уходит в кухню.
Я всё понимаю и тут же вспоминаю Агафона. Во время пешего перехода Кузьмин – Хрустовая, карабкаясь вверх по склону, тот принялся разглагольствовать о горе Геликон, о волшебном источнике Иппокрене, описанных в «Метаморфозах» Овидия. Каждый испивший его темно-фиалковой влаги обретал поэтический дар. А вдруг плещущая в ведре плечистая краска[12] разбудила во мне дух Эминеску?
Агафона теперь не узнать. Еще час назад он изображал израненного партизана, водруженного со своими, истертыми в кровь конечностями, на каруцу дяди Миши. А тут налицо форменное перерождение: слова сыплются из него, как из рога изобилия, и этот брандспойт красноречия однонаправлен.
Напротив секретаря посажена черноглазая Антонелла – правнучка усопшей, приехавшая из солнечной Италии. Cредиземноморский шоколад золотит нежную кожу её красивого лица, обнаженных по плечи рук. Траурная гепюровая ленточка изящно обуздывает ниспадающее струение черных волос. Она застенчиво молчит и вслушивается с любопытством иностранки, внимательно вглядываясь в Агафона бездонно распахнутыми из черных ресниц-опахал, томными очами.
Я наполняю агафонов стакан, потом наливаю Антонелле. Чёрный огонь высверкивает из опахал, и я шепчу секретарю, что слушательница вряд ли его понимает. Глаза секретаря застит бордовый туман, они стекленеют, как у загипнотизированного кролика. Он отмахивается от меня, как от мухи. Он заворожен смешливой игрой золотисто-смоляного сияния.
Агафон пропал. Он зовёт её «Тоамноокая»[13]. Его заплетающийся язык бормочет о волшебных дифтонгах, обладающих властью гипноза, подобно линзам из очков Гоголя или Леннона. Потом секретарь начинает нести несусветную чушь о крито-микенской зыбке, в которой, на волнах Средиземного моря, укачивалось человечество, об укрытом на острове Буяне запутанном лабиринте, где легко заблудиться не только красавице, но и чудовищу, и о том, что в итоге прекраснейшей всё равно суждено спасение и она выйдет из пены на поверженный ниц лазурный берег.
«Ты право, пьяное чудовище!.. Это всё она – тоамноокая… оковала мне сердце, что твою дубовую бочку – стальными обручами…» – обращаясь почему-то в мою сторону, сокрушенно икает секретарь.
С каждым погружением чашки в чернила уровень падает, оставляя по эмалированной стенке ведра очередной ободок бордово-сиреневой, в разводах, ватерлинии, или точнее, вайнлинии. Нарезной лесенкой чернильные кольца сходятся книзу, как на спиле ствола вековой сосны. Их бурые штрихи с вечнозелеными кронами сплошь покрывают окрестные склоны.
Где-то там, на южном склоне горы, в сосновой чаще, сокрыта пещера с тайными письменами – Монастырище. Именно это место и древний скит, вырубленный в известняковом склоне при царе Горохе, являются главной целью нашего визита в Окницу. Об этом еще в Хрустовой, как бы по секрету, сообщает Агафон. На то он и секретарь, чтобы не хранить секреты. Об этом он якобы узнал от Вары, а та – непосредственно от Ормо.
Теперь я стараюсь при каждой возможности исподволь наблюдать за нашим председателем. Вот он поднимает наполненный венозной кровью стакан, внимательно слушая поминальные слова батюшки об усопшей. Вот произносится «вешникэ поменире»[14]. Ормо в один глоток до дна осушает граненый стаканчик, полный кровавых отсветов, и возобновляет прерванную с батюшкой беседу. Я черпаю из ведра, наливая в пустые стаканы, краем уха улавливая их диалог. Говорит батюшка, по-молдавски, а Ормо кивает, то и дело вставляя одно или два предложения. Разобрать на слух сложно, но вроде речь идёт о Димитрии Солунском. В честь святого в селе построена церковь и справляется храмовый праздник. Это сэрбэтоаре слышу несколько раз. Выясняется, что «Огород» окажет финансовую поддержку в проведении престольного праздника села, или, как здесь говорят – храма.
В моем затуманенном мозгу возникает ощущение, что главной, не афишируемой целю нашего похода является устроение и участие во всевозможных праздниках. И неважно, поминки это, храм села или концерт в поддержку нашего Кандидата. И вся эта затея с блужданием по сопкам и тимуровской чисткой, и петля в Окницу через Хрустовую – никакая не случайность, а заранее выношенная нашим председателем затея.
И какую добычу намеревается захлестнуть этим лассо ковбой Ормо? Неужели можно поверить россказням про тайные письмена, начертанные на скалах кресты и предвыборную агитацию? И почему молодчики Цеаша подстерегают нас на подходах к Каменке, с намерениями самыми серьезными. Что ещё за герилья вперемешку с занимательным краеведением и политтехнологиями? Прав был счетовод, не ожидая от похода ничего доброго.
Решение идти пешком из Кузьмина в Окницу принял Ормо. Причиной тому послужил ряд событий, внешне между собой не связанных. Во-первых, вода. Воду мы хотели набрать ещё в Грушке, после того как собрали и спустили в Днестр оба наших плота и провели торжественный сход с участием местных. Посвятили его началу сплава и открытию грушкинского отделения садово-виноградного товарищества «Огород».
Грушкинцы внимали с интересом, задавали вопросы, переспрашивали. Особенно оживились, узнав, что в «Огороде», в отличие от остальных обществ и товариществ, членские взносы не собирают, а раздают. По итогам схода к принесенной из школы парте выстроилась длиннющая очередь желающих.
За партой сидели Агафон вместе с Варой, составляли списки неофитов товарищества, а Кузя выдавал им подъемные взносы. Тут же, среди бумаг, стоял запотевший графин, наполненный тягучей, янтарно-рубиновой Ноа, или Ногой, как назвал своё вино радушно-рачительный Яков.
– Пейте, пейте, пока холодненькое, пока из погреба, – приговаривал руководитель грушкинского отделения садоводов и виноградарей, только что утвержденный открытым голосованием на альтернативной основе.
Плюс к графину, под парту, он и его земляки выставили еще батарею из шести полуторалитровых пластмассовых бутылок с различными образцами виноматериалов собственноручного изготовления. Запасы воды посоветовали сделать в Кузьмине, разъяснили, что в Грушке вода для питья слишком тяжелая – если кипятить, образуется толстый слой известкового осадка. И для полива не годится: чернозём со временем выдавливает из себя ту же самую извёстку, делается белым, словно солью покрытым. «Карбонат кальция разлагается на углекислый газ и основания…», – будто бы размышляя, произносит Ормо.
Он прямо здесь, возле парты, в присутствии Якова и других грушкинцев, даёт Варе поручение изучить вопрос приобретения товариществом для села Грушка гидронасосов, с попутной установкой на них специальных фильтров, умягчающих воду. Тонкие пальцы Вары со стенографической быстротою мелькают по клаве ноутбука, тут же, на глазах изумленных селян, преобразуя распоряжение председателя в вордовский файл. В мою душу, трамбуемую потихоньку янтарно-тяжёленькой Ноа, закрадываются сомнения.
С водой решено по совету Якова и сотоварищей. Спускаемся на плотах до Кузьмина. Там ситуация повторяется. Сход еще более многочисленный и дискуссионный. Желающих записаться в грядки «Огорода» еще больше, а тут ещё Ормо берёт слово и озвучивает нечто, похожее больше на предвыборный лозунг. Он говорит: «Время собирать камни еще придёт. Сейчас время – камни разбрасывать!». Брошенный им клич получает неожиданно горячий отклик. Пожилой кузьминец, сплюнув в каменистый грунт, провозглашает: «Булыжник – оружие пролетария… А у крестьян орудий этих – навалом. На то мы и каменские! На то мы и Родина Иона Солтыса!».