Злая вонь на поверку оказывается знаменателем, единящим вещи, леденящие своей сверхобыденностью, то есть превосходящие рамки не то, что привычного, но даже возможного.
К примеру, авторефрижератор. Кому-то изотермические, ребристые, серебристые грани леденят овощи-фрукты и мясо – особенно мясо – а кому-то морозный ворс лохматит остывшую душу.
И само это слово разве не провоцирует вслушивание, причем настороженное? Авто-ре-фри-же-ра-тор: извивающийся ремнетел, сухопутный аналог какого-нибудь сельдяного короля, наводящего ужас на моряков.
На палубе матросы курили папиросы, принимая сельдяного короля за морского дракона с гривастой лошадиной башкой. Между тем, в реальности никчёмный гигант напугать мог только книгу рекордов Гиннесса и в еду не пригоден, в отличие от косяков своей микроскопической свиты – селёдки-дунайки, черноморовой кильки-тюльки, сардин, барабульки, мойвы, нежнейшей хамсы, азовки, балтийской салаки, жирнеющей в сабельных своих походах чехони.
Не сокрыт ли во чреве рокочущего морозилкой, серебристо-ребристого авторефрижератора затаённый дисептикон – людям на зло сотворённый трансформер, механический бзик какого-нибудь в шарашке ополоумевшего Дедала?
Опять же, этот автор- в начале… А потом, рефреном: и ефре-, и евфратор-ефрейтор-, и жир- с сепарирующим перфоратором-, и аллигаторствующий пожиратор-, и престидижитатор- с диктатором-. Не являет ли сей перифраз всем своим скрежещущим скопом уклон в метафизику? И что, если чрево стерильных сверканием кубических граней на поверку оказывается зловонным?
Жизнь моя – сплошная метафизика. В буквальном значении: не сверх- и не над-, а после-. Это как стояла на полке книга с выведенным по корешку словом «Физика», а следом поставили книгу, а на корешке у неё присутствовала пустота, и по факту уже, по необходимости, обусловленной местом и временем, начертали на нём «Метафизика».
Появился на свет в Парадизовске, в девяносто втором оголтелом году, в неприкрытой покровом, крова лишённой стране-сироте. На мой глупый вопрос: «Где я, мама, родился?», мать сухо отвечала: «Когда Союза уже не стало». Так, с малых лет, зафиксировалось у меня ощущение отсутствия как данности, зияния на том самом месте, где должно быть сияние. Или в то самое время. Эта странная нестыковка моего «где» и маминого «когда» до сих пор меня гложет. В каком смысле? В том, что абсцисса и ордината всё ходят по кругу и никак не желают сходиться.
Мать, навьюченная баулом, семенила по-над Днестром, схватив моего пятилетнего брата за руку, другой рукой поджимая меня в животе. Опоновские БТРы и МТЛБэшки шли к мосту от улицы Ленина.
Она была на девятом месяце, а они били с бендерской набережной, оттуда, где от перекрёстка с улицей Ленина устремлялась к мосту улица Ткаченко. И они устремлялись по Ткаченко к мосту. Да, примерно туда, где стоит сейчас нистрянская БМП и горит Вечный огонь.
Огонь опоновских БТРов и МТЛБэшек к мосту выходил перекрёстным. Прямая перспектива улицы задавала им этот ракурс. Брат, уже годы спустя, говорил, что стреляли не по ним, а по крепости, а мать – что по ней прямо, и по брату, и по всем остальным, кто бежал по изгрызанному «Рапирами» и пулеметами асфальту моста к обугленной танковой груде на въезде в Парканы.
Наш родительский дом в Бендерах на улице Ленина сгорел в тот же день, когда я появился на свет в Парадизовске. До этого мама с братом и со мной в животе двое суток сидела в погребе, ждала, когда перестанут стрелять пушки и пулеметы, и когда, наконец, за нами придёт отец. Но папа не пришел.
Пришли соседи и сказали, что, пока стихло, надо бежать за мост, уходить прочь из города – в Парканы, в Терновку, в Парадизовск, в Суклею, в Карагаш, во Владимировку, в Одессу – куда угодно, потому что все говорят, что со стороны Каушан и Гербовецкого леса наступает ещё бронетехника, и скоро начнётся.
Мой папа погиб накануне моего появления на свет в парадизовском роддоме. В Бендерах, на улице Суворова, в тот день, как говорили, «было самое пекло» – шёл бой с применением танков и артиллерии. Он был ополченцем и попал в то самое пекло.
Это позволяет сказать о том относительном и, одновременно, абсолютном минимуме места и времени, на который мы с отцом разминулись, о пекле, пепле и крови, столь удобрительных для нистрянского гумуса.
Хотя с папой мы всё-таки встретились. Не то, чтобы встретились, а пересеклись – неделю спустя после его гибели и моего рождения – в парадизовском лечгородке, возле морга.
Там, на пустыре, стояли рефрижераторы, и люди перекладывали задубевшие трупы, отыскивая своих родных и близких – нистрянских защитников. Говорится же, что дерево без души – дрова. Они и были дрова, наваленные в заиндевелые короба рефрижераторов, как в подобия братской могилы.
Но вот кто-то вскрикивал, или падал на мёртвого замертво – это значит, отыскивался. Значит, очередной безымянный, поражённый в посмертных правах, возвращал себе имя, одушевлённую личность покойника, которого теперь надлежало по всем правилам проводить в последний путь.
А ведь грань между трупом и покойником, то бишь, мертвецом не только де-юре узаконена языком, но де-факто признается обыденной жизнью. Не это ли разграничение, с точки зрения материализма и физики необъяснимое, отчасти отразилось в методике вертикально-горизонтального перекрестья милицейских сводок, где указывают непреложно: о пропавшем без вести, то есть, покамест потенциально живом – «рост такой-то», а о найденном, но неопознанном трупе – «длина тела такая-то»?
Когда привозили очередную партию убитых, опознанных сразу переносили в морг, а трупы неопознанных перекладывали в рефрижераторы.
Возле рефрижераторов было много крика и гвалта. Кричали безумевшие от горя и жары женщины, на гражданских кричали, размахивая калашами с перемотанными изолентой рожками, защитники, всякий раз разные – ополченцы, бойцы ТСО, гвардейцы, казаки, спецназовцы «Дельты». Часто они принимались ругаться друг с другом – из-за очереди там, или спешки, или просто от злости – и это было самое страшное. Это брат всё рассказывал. Он там тусовался с пацанами, пока бабушка и другие взрослые искали в рефрижераторах.
Брат со своими будущими кентами на районе там и тогда и познакомился – с Кассетником, Мариком, Стасом, Валеркой Патроном, Жамбоном. В те дни вся местная пацанва там околачивалась. Самые осведомлённые были по части театра военных действий, потому как к рефрижераторам новости доставлялись горячими, прямиком с передовой – из Бендер, с Кошницкого плацдарма, из-под Рог и Дороцкого, из Дубоссар, из Паркан, Протягайловки, Гиски, из Кицкан, Слободзеи. Отовсюду, короче.
А вот в день нашего с папой пересечения громче всех кричал я. Брат говорил: стояла такая жарень, что даже в тени всё плавилось, и я всё не спал, голосил, и так достал брата, что ему хотелось заткнуть мне рот пеленкой или сделать еще что-нибудь, чтобы я, наконец, заткнулся, и еще ему хотелось залезть в какой-нибудь рефрижератор, и что трупаки ему были всё равно, а главное только – спастись от жары.
Хотя, брат признавался, всё равно внутрь ни за что бы не влез, потому что мороженное чрево источало жуткое зловоние. Он именно так и говорил: зловоние. А я думаю, я так громко кричал, потому что просто меня очень мучила жажда.
Мы пока с мамой были в роддоме, бабушка с братом ходила к моргу и рефрижераторам, искать отца. Бабушке ведь сообщили, что папа погиб, именно в тот день, когда я родился.
Тут тоже необъяснимое. Позвонили бабушке из профкома авторефрижераторного завода. Нашего Парадизовского «Парефриза». Профком у них отвечал за ополчение. А папа два года уже как на «Парефризе» не работал. Он работал на бендерском «Приборе» и оттуда ушёл в ополчение. Он был командир отделения. Мама поэтому и не поверила. Говорила, что напутали они в своём авторефрижераторном профкоме. А в профкоме твердили, что именно он, что погиб и что в морге надо искать, что туда его отвезли.