Кузя, одержимый духом противоречия, сразу же заартачился, заявил, что мешать политтехнологии и энологию в одну бочку нецелесообразно, и что нельзя объять необъятное. В товариществе он вёл бухгалтерию. Конечно же, касса наличествовала.
Кузин скепсис тут же не разделил Агафон, одержимый духом противоречия Кузе. В СВТ «Огород» он числился секретарём и вёл протоколы собраний.
Белые одежды дозволялись в товариществе лишь этим двоим, ибо оба были кандидатами: Кузя – физико-математических, а Агафон – филологических наук. Ибо оба были служители: один – Слова, другой – Числа, словно реинкарнации двух воюющих войск, этакие один на один – богатырь-схимонах Александр Пересвет и непобедимый мастер школы «бонч-бо» Мурза Челубей. Сойдясь, вмиг начинали спорить, по поводу и без, не говоря о собраниях товарищества, где гвоздём повестки дня всегда значилась дуэль между двумя непримиримейшими.
Вот и на Кузин коммент Агафон с жаром возразил, что ни один учебник алгебры не запрещает объединять предвыборный марафон и исследовательскую экспедицию. Наоборот, всё богатейшее собрание исторических и литературных примеров походов – ахейцев за Еленой и аргонавтов – за руном, скитания одиссеевы и Энея, второго – в переложении Вергилия и Котляревского, а потом – первого и Алигьери, в переложении второго, экспедиции Искандера и крестоносцев, русские хождения за три моря и по мукам, наконец, новейшие психоделические трипы Охотника Томпсона и Венички Ерофеева – в подавляющем большинстве своём руководствуются идеей начатка, то есть, верховной власти, не избегая при этом насущной, разносольнейшей в ассортименте исследовательской деятельности.
– Да да Винчи еще говорил: «Нельзя хотеть невозможного!», – гулко стращал счетовод великой тенью титана Возрождения.
– А вот Хлебников говорил с точностью до наоборот: «Хоти невозможного!», – с места в карьер, с пафосом парировал секретарь.
Кузя в ответ заявил, что слоганы дебилов ему не указ, Агафон в накладе не остался и заявил, что ему, соответственно, не указ слоганы итальянских извращенцев. Кузя, не согласившись с доводом оппонента, заехал Агафону в ухо, тот тут же двинул счетоводу по сопатке. И понеслось: сойдясь в рукопашной, кандидаты нещадно друг дружку тузили и валяли в пыли, превращая крахмальную белизну своих рубашек в бурые лоскуты…
Ормо их разнял… Как щенят, растащил, хотя оба были немаленькие дяденьки: счетовод сухопарый, но жилистый, маслатый, а секретарь до похода, вообще, склонен был к полноте.
За загривки их держит, точно отряхивает, и терпеливо так урезонивает, что первый, мол, не был дебилом, а второй – извращенцем. И произносит это так, словно виделся с обоими время назад. Его голосу, вообще, была свойственна непререкаемая убедительность. Что-то неуловимое в тембре. Говорил он не то чтобы мало, а скупо… Озвучивал факты. Или «да-да, нет-нет». В любом случае, спорить с Ормо желания не возникало. Вот и тогда слова Ормо были восприняты, как свершившееся.
– Не о чем спорить… – молвил Ормо. – «Нельзя хотеть невозможного» – то самое, что и «Хоти невозможного».
– Короче, полный палиндром!.. – выдохнул Агафон, отряхивая безнадёжно испачканную одежду.
Неистовые ревнители уже стояли на ногах, как нашкодившие третьеклассники перед директором школы.
– Палиндром? – переспросил Заруба.
– Ага… Наоборот… – угукнул Агафон.
– Аргентина манит негра, – как бы поясняя, сказал ерунду Кузя.
– Аргентина манила Гевару, – мечтательно произнес Южный Юй.
– Гевару она исторгла, – жестко отрезала Вара.
– Не бывает пророк без чести, кроме как в отечестве своём, – с расстановкой продекламировал Паромыч.
Фамилия его была Корогварь, а Паромыч – прозвище. Или отчество? Одним словом, и честь, и отечество.
– Кроме как в отечестве своём. И у сродников своих… – вторя, дополнил Ормо.
– Гевару, – говорит, – манила апельсиновая роща, укрытая в боливийской сельве Ньянкауасу. «Ньянкауасу» – водный источник, в переводе с языка индейцев гуарани.
– Да, он очень хотел пить, – в унисон ему жарко согласилась Вара. – И никакой напиток не мог утолить его жажды. Ни кубинский ром, ни русская водка, ни парагвайский матэ.
– Эх, надо было пошукать команданте в нистрянских подвалах… – отозвался Паромыч.
– Искал питья, потому и шёл к источнику, – закончила Вара.
– Ага… Там и нашел, что искал… – пробурчала Белка.
На самом деле имя её было Лида, но все её звали Белочкой или Белкой, и не только из-за фамилии – Белочинская, но и потому, что не дай Бог её было поймать. Выяснилось это позже, а тогда уточнялись тонкости филологии.
– Палиндром – это когда доходишь до цели, а потом успеваешь вернуться обратно, – упорствовал Агафон.
А потом произнёс примирительно:
– Лилипут сома на мосту пилил.
– Сома?
Ормо нахмурился и пробурчал что-то. Тихо. Но я, бывший ближе, успел разобрать. «Огород – дорого», – вот что за ересь он пробурчал!
– В Астрахани, в устье Волги, жил до революции один купец, – вещал Агафон, уже громче. – Продавал чёрную икру и покупал картины. Пути нерестилища привели «Мадонну» работы Леонардо в устье самой длинной реки в Европе.
– Вспомнил!.. – обрадовался после паузы секретарь, как мальчишка. – «Мадонна с цветком», прозванием Астраханская!.. О ней Хлебников написал.
– И что же он писал? – с любопытством спросила Вара.
– Что в маленьких, родных городках Италии такие картины хранят как единственный глаз.
– Как зеницу ока… – сумничал счетовод.
– Ещё он писал о тёплом, золотистом пухе, которым обрастают со временем картины старых мастеров, – развил Агафон.
Кузан не отставал:
– Иконы и тут основательнее. Обрастают золотыми окладами да драгоценными каменьями…
Вновь затевавшийся спор прекратил Ормо:
– Ну, вот и выходит… – выдохнул он, заставив себя улыбнуться. – «Нельзя хотеть невозможного» и «Хоти невозможного» – это одно и то же…
Возможность равна невозможности?.. Собрание и так донельзя взбудоражилось выяснением отношений между кандидатами, а тут, от тождественного столкновения молота и наковальни, головы наполнило гулом и звоном и повело по кругу. Слов председателя никто не понял. Начали спрашивать, требовать разъяснений. Но Ормо окончательно умолк. Он оставался нем, как рыба, и чем дольше он упорствовал, тем сильнее становился галдёж, перерастая в непролазную глассолалию.
Голоса… Как тогда, в Окнице, на празднике, в лучах солнца, сползающего по грани Моисеева кургана. Каменистые скаты окрестных сопок образуют треугольники с черепичными крышами времянки и дома. Они, становясь всё червоннее, пересекаются под прямым углом, превращаются в катеты, гипотенузы которых затеряны где-то в заполненной закатным золотом синеве.
Столы, накрытые прямо во дворе, составлены буквой «П». Буква – заглавная, прописная настолько, чтобы вместить всех собравшихся на праздник. Сорокадневные поминки справляют по матери хозяина дома. Старушка едва не дожила до своего девяностолетия. Проводить в последний путь душу Домны собралось чуть ли не всё село, тесно переплетённое узами кровного и духовного родства – «нямурь»[7], как они себя называют. Двоюродные, троюродные и прочеюродные, фины и нанашулы[8], разбавленные седьмой водой на киселе не только по окрестностям, но и по ближним и дальним сёлам и городам. Приехали и не поспевшие к похоронам бабы Домки правнуки и правнучки из тридевятых мест: Триест, Лиссабон, Нижневартовск, Москва.
Перекладина буквы образует президиум, за которым, возле батюшки и хозяина, посажены Ормо и Вара. Не в том смысле, что наша пассионарная – Ормина пассия, но… Ормо одесную от батюшки, а Вара – ошую. Виночерпии движутся посолонь, вдоль подковы, дочерчивая окружность. На разлив поставлена молодежь. Я в их числе, большой фарфоровой чашкой черпаю из ведра темно-красную, венозную кровь и наполняю стаканы гостей и хозяев. Стакан по-молдавски – пахар, а чашку у меня в руках хозяйка и хозяин называют кана[9].