Оливье позвонил, чтоб войти в подъезд дома номер 77, самого высокого и современного на этой улице. Он остановился в темноте, не решаясь нажать на кнопку, автоматически открывавшую двери. Его глаза освоились с полумраком, и он различил большие цветы, разбросанные в керамическом орнаменте стены. Мальчик продвигался очень медленно, вытянув вперед руки, словно играя в жмурки. Ему пришлось назваться, так как иначе привратница не впустила бы его. Оливье представил себе, как она лежит в кровати, следит за каждым звуком, доносящимся из-за двери с матовыми стеклами, и боязливо вздрогнул.
Его двоюродный брат Жан был мастером в типографии (работал на таинственных машинах, называвшихся Гордон, Сантюрет, Минерва, Виктория и Феникс). Он временно приютил у себя Оливье, пока окончательно не решится вопрос о судьбе ребенка. Жану было всего двадцать четыре года, он недавно женился и уже увяз в долгах. Экономический кризис постоянно угрожал ему увольнением. В пятницу вечером его хозяин внезапно заявил: — На следующей неделе можешь сюда не являться! Посему Жану пришлось стать в очередь перед воротами киностудии на улице Франкер, чтоб попытаться найти работу статиста (его уже видели в фильме «Вечерняя облава», и он немало гордился этим!); рекомендацию в киностудию ему дал один приятель по имени Крошка Луи. Так как Жан был довольно красивый парень и внешне напоминал артиста Альбера Прежана, его иногда нанимали на съемки. Это был человек миролюбивый, прямодушный, робкий, нерешительный, своим умом дошедший до повседневной философии, весьма популярной у них в квартале: раз и навсегда избавиться от осложнений, не проявлять амбиции, не ждать необычного, вести самое монотонное существование, идеал которого выражен народным присловьем: «Жить как папаша Пенар[3]!»
Жан отправился в департамент Лозер, в Сен-Шели-д'Апшер, подыскать себе жену и приметил там брюнетку Элоди, миленькую, как букетик, с угольными глазами, спелым и соблазнительным, как клубника, ротиком, с тугой грудью, быструю, живую девчонку, заполнившую своим южным звонким говором их небольшую квартиру. Они жили душа в душу и были уверены, что так будет всю жизнь.
Они выходили из дома только в субботний вечер, когда отправлялись в кино, почти всегда в «Рокси-Палас» на улице Рошешуар, где, кроме двух фильмов, показывали еще какой-нибудь аттракцион: то иллюзиониста, то факира или жонглера, то акробатов-велосипедистов, то какого-то последователя известного чревовещателя Петомана, некоего «человека-аквариума», который глотал лягушек и золотых рыбок, чтоб затем исторгнуть их из себя живыми самым чудесным образом, а по большим праздникам в программах появлялись и звезды экрана: Жан Люмьер в «Маленькой церковке», Жан Траншан в «Поблекших именах», Лиз Готи в фильме «В харчевне закрылись ставни», Люсьена Бойе в картине «Такая малышка». Общество еще не превратилось в потребительское, и только магазин «Пять и Десять» (то есть каждая вещь за пять или десять франков) на бульваре Барбес мог быть прообразом будущих огромных универмагов единых цен. В те времена люди легко отдавались восторгу, смеялись по пустякам, и эти субботние вечера были отрадой недели. У молодой четы было честолюбивое стремление купить когда-нибудь два велосипеда, а еще лучше тандем, чтоб вместе гонять по дорогам, но осуществить эту мечту можно было, лишь оплатив мебель, купленную в кредит.
При такой суровой экономии присутствие Оливье вызывало в этой семье немало проблем. Чтоб создать у себя иллюзию растущего уровня жизни, юная чета порой заменяла деревенский весовой хлеб батонами, даже сдобными булочками, однако нехватка денег вновь заставляла их экономить. Дождутся ли они когда-нибудь достатка, который снизойдет на них, словно по мановению волшебной палочки?
Когда ребенок сидел около молодых влюбленных, облокотившись о палисандровый стол, они любезно ему улыбались, но со временем начинали чувствовать, что он им мешает. Поставив перед собой потные листки с текстом популярных песенок, Жан и Элоди напевали дуэтом «Марилу, как сладостно было первое наше свиданье», а Оливье добавлял: бам-бам-дзум! — но даже эта детская вольность не могла рассеять экзотического аромата «Светлого неба Сорренто» или «Я ее встретил на Капри», Головы Жана и Элоди сближались, их губы искали друг друга, и ребенок понимал, что следует уйти поиграть, и тут же получал разрешение выбежать на улицу.
Он садился на первую ступеньку каменной лестницы, подпирал кулаками подбородок и пытался сосредоточиться, но все вокруг было неясно, расплывчато и лишь постепенно приобретало более четкие очертания. Ночь нагоняла на него тупой страх. Он был в таком напряжении, что вздрагивал от гудения водопроводных труб, от малейшего скрипа деревянных полов.
В чистой двухкомнатной квартирке, оклеенной обоями с изображением увитых цветами колонн, тянущихся к голубоватому потолку и упирающихся внизу над плинтусом в фриз светло-зеленого тона, была глубокая ниша, отделенная от столовой складной трехстворчатой дверцей, затянутой сверху прозрачной пленкой. Здесь спал Оливье, на диване-кровати, встроенном в тонкую рамку из плакированного индонезийского дерева, с полками для книжек и безделушек. Мебель была легкой и неустойчивой, и нередко на голову Оливье падало новое сочинение Пьера Бенуа (или Раймонды Машар, или Клода Фаррера, или Анри Бордо).
Рядом в шкафу находилась одежда мальчика: синий матросский костюм и уже тесный ему берет, серый костюмчик с брюками-гольф (это на воскресенье), немного белья, лакированные туфли, шлепанцы на веревочной подошве, башлык, черный непромокаемый плащ на молнии, несколько свитеров, связанных Виржини, школьные халаты из черного сатина, отделанные красной каймой.
Наденет ли он когда-нибудь школьный халатик? Мальчик предпочитал об этом не думать, он издали поглядывал на своих школьных дружков, когда в четыре часа пополудни кончались уроки в классах, и втайне им завидовал. Если бы Оливье сам попросил разрешения вернуться к занятиям, ему бы не отказали, но он был убежден, что этот частный запрет был связан со всей его горькой судьбой и ничего с этим не сделаешь — он бессилен. Иногда мальчик брал свой ранец из телячьей кожи, клал его на диван, становился перед ним на коленки и заново осматривал содержимое: учебники, которые выдала ребятам школа, обернутые в голубовато-серую бумагу и украшенные ярлычком с обрезанными уголками (Учебник арифметики принадлежит такому-то…), дневник, обернутый в ту же бумагу, тетрадки с линованными красными полями, с особыми вкладками, отделанными под муар — на них были напечатаны таблицы умножения и деления. Он часто приводил в порядок свою готовальню, раскладывал по отделениям черного футляра циркули и всю эту точную механику — транспортир, рейсфедер, вставные запасные графиты, потом вынимал лакированный черный пенал с золочеными цветочками на крышке и отделениями для перьев «утка», «сержант-майор», «рондо»; там же у него были твердые и мягкие карандаши, ручки, одна тоненькая, как папироска, другая из оливкового дерева, толстая, как сигара, и, кроме того, еще одна костяная ручка, плоская, отделанная кружевными зубчиками вокруг небольшого отверстия и даже четырьмя миниатюрными видами Парижа; в другом гнездышке лежала резинка и рядом печатка с его инициалами, которую мальчик сам смастерил, еще одна печатка помягче, вся искусанная (у нее был странный вкус ластика, розовой промокашки и белого душистого клея), точилка для карандашей, круглая, в форме глобуса, с вмятиной у Тихого океана, великолепная линейка из красного дерева с четырьмя медными ребрами, складной дециметр, весь в чернильных пятнах, наждачная бумажка, чтоб заострять карандашный графит, и какой-то растушеванный черным рисунок. Карандаши распространяли древесный запах по всему ранцу. А ведь здесь была еще копировальная бумага (красная, черная) и карта, вырезанная в форме Франции с патриотической, торжественной надписью: «Дитя, вот твоя родина!», была и черная коробка с акварельными красками и углублениями в крышке, с белыми чашечками для воды и кружочками красок, глубоко размытых кисточкой, еще коробка цветных карандашей в картонном футляре с прорезью, и всякие тряпочки, и тюбик белой гуаши.