— Иван Андреевич, — голос Лестока, прозвучавший над ухом, заставил её вздрогнуть, — успокойтесь. Что случилось, то случилось. Смерть вашего брата — ужасная, трагическая нечаянность. Остановитесь. Не нужно никому мстить. — Речь его звучала вкрадчиво и мягко, но по тому, как сильно обозначился в ней акцент, прежде совершенно незаметный, Елизавета поняла, что тот напряжён до предела. — Отдайте мне письмо. А зелье выбросим в прорубь на Неве.
Он двинулся было вперёд, но Иван тут же отшатнулся в сторону двери.
— Назад! Ещё шаг, и я выстрелю!
Подняв руки в успокаивающем жесте, Лесток отступил.
— Иван Андреевич, послушайте меня: вам ведь сие тоже с рук не сойдёт. Как бы то ни было, но вы убили собственного брата, все здесь присутствующие это слыхали и смогут подтвердить. Вам в каторгу теперь дорога. Верните письмо, и разойдёмся миром. Мы все дадим слово, что не станем свидетельствовать на вас, и вы просто уедете.
Иван на миг прикрыл глаза, словно у него резко и сильно заболела голова.
— В каторгу? — Губы его искривились не то в усмешке, не то в гримасе страдания. — Вы полагаете сие может меня устрашить? Большей каторги, что у меня в душе, нигде не будет. Да и не поверит вам никто. Кто вы? Заледенелые лиходейцы, что собирались государыню императрицу со свету свести! Кто таким поверит?
Скрипнула дверь, и в комнату осторожно вошёл Василий, серый, как петербургское утро.
— Сани у крыльца, — тихо доложил он.
Иван вздрогнул, точно очнулся, прижимая к себе свою жертву, попятился в сторону выхода, но, прежде чем скрыться, вновь метнул в Елизавету ненавидящий взгляд.
— Надеюсь, тебя не казнят. Надеюсь, засадят в каменный мешок и будут кидать плесневелый хлеб, а ты годами будешь гнить в собственных нечистотах. Можешь вспоминать там своих галантов. И чтобы тебе было о чём подумать, знай: твой любезный Алексей Яковлевич два месяца назад отправился в Сибирь. А сперва всех угощений сполна отведал — и дыбы, и кнута, и горящих веников. Это я донёс на него тогда, два года назад.
И, волоча за собой едва живую Прасковью, он скрылся за дверью.
-----------------
[164] оленя
[165] фокус, трюк, проказа, забавная проделка
Глава 42
в которой Алёшка нарушает приказ и лишается друга
Семь человек так и остались стоять, зачарованно глядя на закрывшуюся дверь. Мавре казалось, что прошло несколько часов, прежде чем они вновь смогли говорить и двигаться. Рассеял «чары» звон часового колокола, ударившего на башне Петропавловского собора. Вслед ему отозвались адмиралтейские куранты и часы на церкви Исаакия Далматского.
С первым ударом Розум вдруг ожил, сорвался с места и бросился к выходу, а за ним пришли в себя и все остальные. Сталкиваясь в дверях, толпа вывалилась на крыльцо, и Мавра увидела лёгкие открытые санки, запряжённые одной лошадью, на которых обычно Елизавета совершала променад по городу. На козлах сидел Иван, по-прежнему прижимавший к себе бледную Парашку.
Значит, прошло всего несколько минут, а вовсе не часы?
Заметив выскочивших на улицу людей, Григорьев крикнул:
— Увижу погоню — пристрелю её!
Он хлопнул вожжами, и сани покатили в сторону Невы. Мавра подумала, что он хочет выбраться на дорогу, идущую вдоль реки, и быстро стала прикидывать, куда именно он собирается ехать, однако возок свернул с накатанной колеи прямо на лёд.
— Что он творит? — выдохнула Елизавета над ухом, и схватила Мавру за руку. — Он помешался…
Выехав на ледовую равнину, Григорьев хлестнул лошадь, и та, всё ускоряя бег, устремилась в сторону Петропавловской крепости.
— Он в Тайную канцелярию едет… — догадалась Мавра, и её заколотила дрожь.
— Лёд может не выдержать, — прошептала Елизавета. — Он её утопит…
Отъехав немного от берега, Григорьев придержал лошадь, заставив двигаться ровной размеренной рысью и направляя в сторону Заячьего острова, а преодолев саженей полтораста, и вовсе перевёл на шаг.
— Что он делает? — прошептала Мавра озадаченно, и в следующую секунду Иван, повернувшись к спутнице, резким движением вышвырнул её на речной лёд. Сани вновь стали разгоняться.
Елизавета и Мавра хором ахнули, а стоявший чуть впереди Розум развернулся и побежал к дому.
— Параша! — Елизавета скатилась с крыльца и бросилась к реке, Мавра, Чулков и Шуваловы метнулись следом.
Прасковья сидела на льду, не пытаясь подняться, возок удалялся.
Сзади совсем близко раздался дробный перестук, перешедший в чавкающие звуки — обернувшись, Мавра увидела Розума: вылетев из-под дворцовой арки, он без седла, одетый лишь в рубашку и кюлоты, скакал к реке. Прочие тоже обернулись на звук, и Василий Чулков вдруг бросился прямо под копыта вороного жеребца.
— Лексей Григорич! Не надо! Ледоход не сегодня-завтра — потонешь!
Розум резко осадил коня, тот присел на задние ноги, копыта заскользили на мокрой снеговой каше.
— Ей тихо велено жить… Незаметно… Ушаков письма не спустит… Нельзя, чтобы он добрался до Ушакова! Нагнать надобно, — заговорил Розум бессвязно, словно в горячке, и объехал Василия.
Но тут в повод вцепилась Елизавета.
— Нет! Прошу тебя! Алёша, нет! Лёд не выдержит…
Розум вдруг улыбнулся широко и радостно, склонился к ней — почти лёг на шею коня, и поцеловал в губы, а потом гикнул, пришпорил вороного и широким размашистым галопом помчался наискось через реку, забирая влево, вслед за удаляющимися санями.
* * *
Лошадиные ноги проваливались в размокший, посеревший от влаги лёд, и санный след, по которому он скакал, темнел, наполненный талой водой. Алёшка знал, что нельзя ехать галопом — слишком сильно ударяют копыта по подтаявшему ледяному покрову, но погонял и погонял Люцифера, понимая, что иначе не успеет — сани были уже на середине реки.
Вздымая вихрь мокрых снежных брызг, он пронёсся мимо Прасковьи — та уже поднялась на ноги и с трудом, прихрамывая и шатаясь, брела в сторону берега.
— Прасковья Михайловна! — крикнул он на скаку. — Идти нельзя! Провалитесь… Лёжа! Ползком!
И тут же забыл про неё, видя только одно — тёмное пятно впереди на сером снегу, расстояние до которого медленно сокращалось. Григорьев заозирался, должно быть, услыхал его крик, и, заметив Алёшку, хлестнул лошадь.
— Давай, братаня! Не подведи… — шептал Алёшка, будто в беспамятстве. — Выручай, мой хороший…
Возок приближался, хотя Григорьев изо всех сил настёгивал свою лошадку, и та тоже шла галопом.
Алёшка весь подался вперёд, почти лёг на шею коня, каким-то шестым или десятым чувством ощущая, что так ему двигаться проще. Он уже различал бледное лицо Григорьева со стиснутыми оскаленными зубами всякий раз, когда тот оборачивался на него. До саней оставалось саженей десять, когда по ушам ударил грохот, и над возком воспарило облачко дыма. Что-то пронзительно свистнуло рядом с лицом и обожгло щёку, точно огненным пальцем ширкнуло.
Стреляет, понял Алёшка. Сам он, поглощённый одной мыслью — как можно быстрее пуститься в погоню, не сообразил взять никакого оружия.
До крепостной стены оставалась пара сотен саженей, когда Алёшка, наконец, поравнялся с санями. Григорьев вновь вскинул руку с пистолетом, но выстрелить не успел — послышался странный звук — то ли треск, то ли утробный гулкий всплеск, запряжённая в сани лошадь повела влево, высоко вскидывая передние ноги, ноздреватый сырой лёд под её копытами вдруг потемнел — на сером неровном покрове, как пятна крови сквозь повязку, быстро проступала чернота — и с пронзительным истошным ржанием лошадь ушла в воду вместе с санями.
Алёшка резко потянул Люцифера в сторону, чувствуя, как уходят вниз, проваливаются задние ноги, конь из последних сил рванулся вперёд, Алёшка увидел, как дробится, обламываясь под копытами, лёд, разверзая тёмную, страшную бездну, и в следующее мгновение очутился в воде.
На миг он погрузился с головой, а когда вынырнул, на поверхности чёрной, будто смола, речной глади, там, где минуту назад были сани, лишь лопались воздушные пузыри да закручивались стремительные водовороты. Саженях в пяти бился погибающий Люцифер, вскидывал ноги, пытаясь взобраться на отступающую спасительную кромку, и ржал мучительно, душераздирающе…