Голос Василия прозвучал странно, и Алёшка поспешно поднялся. Под отвалившейся плиткой оказалась пустота, в которой был спрятан небольшой пузырёк тёмного стекла с притёртой пробкой, обмотанной сверху тряпицей.
— Что это? — Алёшка хотел достать склянку, но Василий схватил его за руку.
— Не трогай! Беги наверх, Лексей Григорич, веди сюда Мавру Егоровну и Прасковью Михайловну.
Через пять минут Мавра и Прасковья стояли возле печи.
— Это тот самый флакон с цыганкиным зельем, — пробормотала Прасковья и испуганно взглянула на Мавру.
— Тот самый, — подтвердила та и, чуть помедлив, достала пузырёк. Внутри переливалась тёмная жидкость. — Иди зови Лестока и Елизавету Петровну, — приказала она Прасковье.
Та бегом бросилась из комнаты.
Лесток долго изучал склянку, бултыхал, разглядывал на свет, обнюхивал пробку, затем повернулся к Елизавете:
— Сказать на глаз трудно, Ваше Высочество, надобно к аптекарю нести, анализис[164] проводить, но я бы не удивился, узнав, что в пузырьке яд, коим Данилу Андреича отравили, запах уж больно знакомый.
Он протянул пузырёк цесаревне, но та отшатнулась, словно Лесток подал ей живую гадюку.
— Неси к аптекарю, — велела она. — Я должна знать наверное.
Зазвучали близкие голоса, раздались шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошли Иван Григорьев и братья Шуваловы.
----------------
[164] анализ
* * *
На краткий миг Иван замер в дверях, окинул взглядом присутствующих, скользнул по боку голландской печи, где выбитым зубом зиял отсутствующий изразец, и глаза его едва заметно сузились.
— Иван Андреевич, это ваше? — спросила Елизавета и кивнула на склянку в руках Лестока.
Он неторопливо приблизился, взглянул на пузырёк и отвернулся.
— Что это? — Губы его насмешливо скривились. — Декокт от поносной хвори? Нет, Ваше Высочество, не моё. Но, пожалуй, может мне пригодиться. — И в мгновение ока резким движением он выхватил у лекаря флакон.
Прежде чем кто-либо успел что-нибудь понять, Иван сделал два огромных стремительных шага, схватил за руку Прасковью и дёрнул. Та, взвизгнув, повалилась, но он перехватил её за талию и притянул, крепко прижав к себе. В руке, в которой секунду назад был пузырёк с отравой, откуда-то взялся двуствольный пистоль, дуло которого упёрлось Прасковье в шею.
Это произошло так быстро и неожиданно, что все, как в сказке про зачарованное царство, застыли, кто где стоял. Лишь Розум дёрнулся было вперёд, но замер на месте, остановленный окриком:
— Стоять! Если кто-нибудь приблизится ко мне, я её застрелю! — Он обвёл глазами образовавшееся вокруг скопище соляных столбов и остановился на Чулкове. — Отправляйся на конюшню и распорядись, чтобы к парадному крыльцу подали санный возок в одноконь, мы с Прасковьей Михайловной кататься едем!
Истопник продолжал стоять, исподлобья глядя на Ивана, и тот повысил голос, который нервически завибрировал.
— Что стоишь?! Живо на конюшню! Или ты, как хороший пёс, слушаешься только хозяйку? Ваше Высочество, — он шутовски поклонился в сторону цесаревны, продолжая прижимать к себе полусомлевшую Прасковью, — извольте распорядиться! Если не хотите полюбоваться, как голова вашей фрейлины разлетится на куски. Ну?
— Вася, — во рту у Елизаветы пересохло, — сделай, как он просит.
Чулков сорвался с места и выбежал из комнаты.
— Ивашка, ты что? — с ужасом пробормотал Пётр и облизнул побелевшие губы. — Что ты творишь?
— Я? — Григорьев усмехнулся. — Я покидаю вас, кавалеры и дамы. Считайте, что я попросил отставки. Алексашка, будь другом, подай мою епанчу, вон ту, что мехом подбита, дорога дальняя, как бы не замёрзнуть.
Александр Шувалов на негнущихся ногах прошёл в дальний угол, где на спинке кресла виднелся небрежно брошенный плащ, поднял и принёс Ивану. Григорьев выхватил его и сунул себе подмышку, не убирая пистолета.
— Это вы? — вдруг проговорил Розум. — Вы убили собственного брата?
Лицо Ивана исказилось, будто от боли, в глазах плеснуло безумие, рука с пистолем дёрнулась в сторону говорившего, но через секунду оружие вновь упёрлось в горло Парашки.
— Это ты его убил, — отозвался он бесцветным голосом. — Ты. Ты должен был выпить любовное зелье этой дуры и сдохнуть. Разве я знал, что ты отдашь своё пойло моему брату? Тебя должны были прирезать тупые скоты из посада, но даже это им оказалось не по уму. — Он оскалился. — Портки-то, небось, измарал?
— Значит, тех людей в лесу тоже наняли вы? Не Трифон Макарыч?
— Так Трифону я велел. Не самому ж мне было с этой сволочью якшаться.
— А Трифона убили вы?
— Он, дурачина, решил деньги вымогать — дескать, пойдёт и Её Высочеству всё расскажет. — Иван фыркнул, словно вспомнил нечто забавное, но взгляд, упершись в Розума, тут же вновь потяжелел. — Я бы пристрелил тебя сейчас, но не стану. Хочу, чтобы ты видел всё, что случится. Чтобы мучился так же, как мой брат, когда застал тебя в постели с этой шлёндой…
Он кивнул в сторону Елизаветы и по-волчьи ощерился.
— Ничего, Ваше Высочество, скоро любовные утехи вам будут только сниться в ваших похотливых снах. В подклад моего плаща зашито занятное письмецо, которое вкупе со склянкой будет доставлено Её Величеству, — и он процитировал: — «Зелье, кое тебе посылаю, отдашь повару, чтобы понемногу добавлял окаянной сестрице в еду. Знающие люди сказывали, что не пройдёт и месяца, как докука наша счастливо разрешится…» Помните его? Я чаю, генерал Ушаков руку Вашего Высочества без труда узнает. Как вы полагаете, он догадается, что вы собирались отравить Её Величество? Ну а коли не догадается, так я, так и быть, подскажу…
— Его превосходительство не дурак, — тихо отозвался Розум. — В письме кроме этой фразы много другого понаписано, понятно, о чём речь.
— Так эта фраза с нового листа начинается! — Иван расхохотался. Громкий смех прозвучал жутко. — Я уж обрезал всё лишнее. Записка получилась — пальчики оближешь! Всё складно выйдет, не крушись. У нашего мудкоха на дворцовой кухне братец служит, так эта цидулька ему писана, чтобы, значит, капнул Её Величеству капелек в тарелку.
Он снова засмеялся, но неудачно — поперхнулся и закашлялся. А затем обернулся к Елизавете.
— Ух, как я тебя ненавижу! — Григорьев в упор уставился на неё, и показалось, будто взгляд разъедает кожу, как едкая кислота. — Ненасытная потаскуха! Сколько у тебя было любовников? Двадцать? Сорок? Одним больше, одним меньше, велика печаль! Что тебе стоило сделать его счастливым? Но нет, ты ломалась, как Орлеанская девственница! Будто тебя не переимела половина двора! Он умер из-за тебя, а ты даже проститься с ним не пожелала…
— Ваня, опамятуйся!
— А, Мавруша! Боевая подруга! Ты, Мавра Егоровна, должница моя. Кабы я флакон с отравой тогда не прибрал, небо бы тебе с овчинку стало… Я как услыхал, что за «хворь» с тобой приключилась, так и понял, какие-такие «капли от мигрени» ты тогда пила. Чей был ублюдок-то, которого ты скинула? Мой или Петрухин? Небось, и сама не знаешь? Ты, Петруха, не вздумай на ней жениться! В еленя[164] превратишься. Она из всего двора токмо с Розумом и не спала. Она бы и с ним с радостью, да он, дурень, никого, кроме этой твари похотливой не видит.
— Откуда вы узнали про приворотное зелье? — вновь подал голос Розум. Он говорил бесстрастно и ровно, только лицо сильно побледнело.
— Феклуша рассказала. Горничная, — с усмешкой пояснил Иван. — Блудосластница пуще Маврушки нашей и тоже после экзерциций амурных стрекочет, как сорока, рта не закрывает. Она в горнице раз прибиралась, а тут Парашка с Анной пожаловали и принялись ковы строить, как ловчее тебя тем снадобьем опоить. Видно, не заметили её за ширмой, а может, просто вниманием не одарили — подумаешь, девка копошится! Я тот пузырёк Парашкин забрал и в Серую выкинул, а на его место Маврин подложил, они ж почти одинаковые были, покуда рядом не поставишь — и не разберёшь, где который.
Он рассказывал охотно и с явным удовольствием, словно предлагал присутствующим оценить забавный кунштюк[165], который так ловко провернул. Но внезапно замолчал на полуслове, ухмылка стекла с лица, и оно вдруг исказилось неузнаваемо: губы свела судорога, в глазах заблестели слёзы. «Да он повредился рассудком», — с ужасом поняла Елизавета.