Фёдор Степанович перекрестился и выпрыгнул из саней.
Сдёрнул с головы шапку, поднялся на крыльцо и шагнул в тёплое нутро храма. В сенях отряхнул с плеч снег и приоткрыл тяжёлую низкую дверь.
В церкви оказалось сумрачно, свечей горело немного, да и народу было мало. Пономарь быстро-быстро читал какой-то псалом, возле икон трепетали огоньки лампад.
И вдруг дивный голос, чистый, глубокий, бархатно-низкий наполнил храм:
— Всякое дыхание да хвалит Господа. Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних…
Казалось, он действительно лился с небес, точно ангел невидимо парил над головами стоящих в храме людей и пел славословие Богу. И, повинуясь мгновенному сильному порыву, Фёдор Степанович Вишневский, немолодой, не слишком набожный и совсем не восторженный сорокавосьмилетний армейский полковник бухнулся на колени, не дыша внимая чарующему, волшебному гласу:
— Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, вся звезды и свет…
По лицу Фёдора Степановича текли слёзы, и он видел, как Спаситель улыбается ему с закопчённой тёмной иконы под звуки хвалитной стихиры. Пропало всё вокруг: бедная церковь, казаки, с удивлением поглядывающие на важного барина, протиравшего коленки посреди храма, седенький дьячок с жидкой бородёнкой в латаном облачении, — рядом с Фёдором Степановичем остались только Спаситель и чудесный, льющийся в самую душу голос…
Очнулся он, лишь когда пение смолкло и от Царских врат послышался дребезжащий тенорок дьякона. Дивясь своему детскому восторгу, Фёдор Степанович поднялся, запахнул шубу и дальше слушал уже спокойно, широко, с достоинством крестясь и кланяясь в пояс. Время от времени вступал хор, в котором то и дело слышался тот самый голос.
Мимо сновала старуха, расставлявшая перед иконами свечи, и Фёдор Степанович поманил её, когда та на него взглянула.
— Кто это поёт? — негромко спросил он, вслушиваясь в голос, который как раз выводил: «Хвалите Его в тимпане и лице, хвалите Его во струнах и органе».
Старуха прислушалась, а потом пренебрежительно махнула рукой:
— Тю! Цэ ж Олёшка Розум. Якый у дячка нашого на хлибах живэ. Ишь, горло бье, що твий пивэнь[6]… Босяк, голка перекатна.
Наконец служба закончилась, казаки чинно подходили благословляться к дородному густобородому попу и выходили один за другим из храма. Подошёл и Вишневский.
— Ваше благородие проездом у нас али в гости к кому пожаловали? — спросил тот, осенив Вишневского крестом.
— Проездом по государеву делу. В Москву возвращаюсь. Заплутали в метели, думали, вовсе сгинем. — Всё ещё под впечатлением давешнего ужаса Вишневский передёрнул плечами и достал серебряный рубль. — Примите, батюшка, за ради чудесного спасения во славу Господню!
Поп деньги принял, благодарно кивнул.
— Милости прошу, ваше благородие, у меня остановиться. Мой дом в нашем селе самый годящий. Окажите честь!
— Благодарствуйте, отец…
— Отец Анастасий, — подсказал батюшка и вдруг, глянув поверх Фёдорова плеча, сдвинул кустистые брови:
— Сызнова стихиры попутал, безглуздь[7]! О чём мечтаешь в храме Божием? О зирках мамкиных?
Фёдор Степанович невольно обернулся — следом за ним к священнику подходили певчие. Один из них, высокий черноглазый парень, красивый, как греческий бог, виновато опустил голову.
— Смотри, Алёшка, выгоню тебя с клира!
— Выбачте[8], батюшка…
— Ступай, наказание моё! — И отец Анастасий так сильно припечатал чернявого напрестольным крестом в лоб, что тот невольно потёр его ладонью.
Фёдор Степанович проводил красавца взглядом.
— Алёшка Розум, — пояснил поп. — Поёт лучше всех, да токмо вечно в эмпиреях[9] витает… — И улыбнулся Вишневскому: — Пожалуйте, ваше благородие, я тут недалече живу, откушайте, чем Бог послал.
-------------------
[6] петух
[7] олух, бестолочь
[8] простите
[9] Дословно — в небесах, в переносном смысле — в мечтах.
* * *
После третьей стопки смородиновой наливки разговор сделался задушевным. Стол ломился от яств, попадья расстаралась ради гостя на славу. Сама она по старинному обычаю с гостями не сидела, лишь подавала да уносила вместе со старшей дочерью — бойкой быстроглазой девкой лет шестнадцати.
Наливка оказалась забористой, сало таяло во рту, а студень был прозрачен, как слеза. Захмелевший Фёдор Степанович всё вспоминал испытанный на дороге страх и в пятый уже раз пересказывал пережитое отцу Анастасию. Тот слушал внимательно, подперев рукой щёку, не перебивал, должно быть, понимал, что гостю надо выговориться, чтобы вновь и вновь убедиться в счастливом избавлении.
— Уберёг Господь, — всё повторял Вишневский, — спас меня многогрешного… Мне и знак был. Я как в церковь вошёл, голос ангельский услыхал. Ангел небесный «Хвалите Господа» пел так, что душа вострепетала…
— Гнать бы того «ангела», да некуда, — пробурчал отец Анастасий хмуро. — Совсем девке голову заморочил, только и гляди, шоб до греха не дошло… А на кой ляд мне этакий зять? Папаша — пропийца горький…
— Чей папаша? — не понял Фёдор Степанович. В голове приятно шумело.
— Так ангела твоего… Алёшки Розума. Это он, олух, пел. Стихиры перепутал…
— Розум?
— Ну да… Дьякон мой, Гнат, пригрел у себя на мою голову… — Отец Анастасий сокрушенно вздохнул и разлил по стопкам наливку. Выпили. — Так-то он хлопец неплохой и поёт добре, да токмо дура моя в него закохалася[10] по самые вухи… А мене такой зять без надобы… И не прогонишь ведь, он минулого лета от батька своего утёк, куда ему идти? Той его до смерти прибьёт, коли воротится. Горазд бы делу какому обучен был, так только коров пасти умеет да петь…
— А хочешь, я его в Москву заберу? — Фёдор Степанович оживился. В затуманенном наливкой мозгу мелькнуло воспоминание о давешнем дивном голосе, и сердце вновь зашлось от непривычного восторга. — В придворной церкви немало певчих из Малороссии, иной раз специальный человек ездит, голосистых парней выискивает, думаю, и Розума твоего с радостью возьмут.
— Благодейник! — Отец Анастасий молитвенно сложил пухлые персты и прижал к груди. — Повек за тебя молиться стану!
— Стало быть, уговорились. — Вишневский радостно улыбнулся. — Коли согласится, увезу твоего Розума в столицу.
-------------------
[10] влюбилась
* * *
— Дядько Гнат! — Алёшка снежным вихрем ворвался в избу, на ходу перекрестился на образа в красном углу и закрутил головой, отыскивая глазами хозяина. — Пан столичный, що у батька Настаса ночував, мэнэ з собою зовэ! В Москву! Пивчим в придворную церкву! Шо скажешь? Ехать чи ни?
Сухонький старичок возле окна, поднял голову от застиранного подрясника, к которому ладил очередную заплату, и подслеповато прищурился.
— В Москву-у-у? Ишь ты… — Он покачал головой. — Нэ инакше, як мамкины зирки возсияли.
— Дядько Гнат! — взвыл Алёшка чуть не со слезами — над «зирками» теми, будь они неладны, весь хутор потешался. — Хоч ты з мэнэ нэ насмихайся!
Дьячок встал, не спеша подошёл. Был он рослому, широкоплечему Алёшке едва по плечо, а потому, чтобы погладить по голове, даже на цыпочки привстал — потрепал по затылку.
— Та я ж люблячи. Ты мэни як сын. Скучать по тоби стану… Но коли зовэ — едь, Олёша. Може впрямь большим человеком станешь. А сюда ты завсегда воротиться сможешь, мий дом для тебе кожен день открыт.
Алёшка обнял старика за худые плечи, тот крякнул.
— Ты силушку молодэцку в узде держи — подавишь.
— Побач[11], дядько Гнат. — Алёшка улыбнулся.
— Когда в дорогу?
— Завтра вранци[12]. — Он помрачнел. — Тильки як же мамо? Як же я поеду не простясь?
— Ничего. — Гнат вздохнул. — Вона благословит. Не сумневайся. Едь покойно. Наталя — баба мудрая, беспременно благословит. И молиться за тебя станет. Як и я, многогрешный. — Голос Гната дрогнул, он похлопал Алёшку по спине и быстро отошёл к окну, внимательно всматриваясь в засыпанный снегом палисад, словно на пустынном дворе происходило нечто интересное.