Литмир - Электронная Библиотека

Под Черниговом в середине марта вовсю уже весна, небо яркое, синее, радостное, слышится весёлый птичий гомон, тает снег и текут ручьи. В Петербурге стояла хмурая, промозглая зима.

Незадолго до семнадцатого марта, своего дня рождения, Алёшка простудился — несколько дней провалялся в лихорадке и теперь мучительно кашлял, ощущая противную ватную слабость во всём теле. Рассказывать о том, что ему исполнилось двадцать три года, он никому не стал — кому сие интересно? Лишь Василию проговорился ненароком.

— Что ж ты молчал? — огорчился тот. — У меня и подарка-то нет…

— А чего болтать? — Алёшка пожал плечами.

Василий сбегал на поварню, приволок неизменных Фросиных пирогов, постных, как и было положено, солёных грибов, квашеной капусты и хлебного вина.

Вино ударило в голову моментально — дала себя знать болезненная слабость.

— Отчего ты никому ничего не сказал? — продолжал допытываться Василий. — Елизавета всегда своих людей с праздниками поздравляет, даже дворню…

Алёшка хмуро махнул рукой и ничего не ответил.

— Ты от неё будто прячешься. — Василий пристально посмотрел на него. — Или что? Разлюбил? Не нужна боле?

— Не могу я её разлюбить, — вздохнул Алёшка. — Рад бы, да не могу…

— Тогда и вовсе тебя не пойму. — Василий плеснул ещё вина себе и ему. — После того что вы вместе пережили, она совсем по-другому на тебя смотреть должна…

— Вот именно! — заорал Алёшка и стукнул кулаком так, что одна из кружек опрокинулась, и по столу растеклась мутноватая остро пахнущая лужа. — Неужто ты не понимаешь?! Она теперь себя обязанной мне чувствует. А я не хочу её ни к чему понуждать, слышишь!

— Порой мне кажется, что благородство души Господь в наказание даёт. Одна докука от него. — Василий поморщился. — Дай ей волю самой решить, кого она любить хочет. Не бери на себя больше, чем унести можешь, а то как бы тебя тем камушком вовсе не придавило…

Как-то под утро, сползав на двор, Алёшка брёл обратно в свою комнатушку, когда распахнулась парадная дверь, и в сени вся в слезах вбежала Елизавета. Швырнув прямо на пол свою бархатную накидку, она, захлёбываясь рыданиями, бросилась вверх по лестнице.

Алёшка проводил её встревоженным взглядом — его Елизавета не заметила — немного помедлил и подобрал с полу епанчу. Мягкая ткань, подбитая ласковым мехом, нежно коснулась пальцев, и он не удержался — уткнулся в неё лицом, вдыхая знакомый запах, тонкий, волнующе-тревожный. Так пахло от Елизаветиных волос, когда он, обняв её, просыпался на сеновале.

Что за беда у неё случилась? Неужели всё-таки стало известно, что Шубина отправили в Сибирь? Алёшке представилось, как она горько плачет в своей комнате. Пойти к ней? Но чем он может утешить? Кто он для неё? Чужой человек, перед которым невозможно излить душу.

Однако мысль, что ей плохо и она совсем одна со своей бедой, не отпускала. Постояв немного у подножия лестницы, прижимая к груди плащ, он всё же не выдержал — пошёл следом. Пусть он не сможет помочь, но быть рядом, когда ей тяжело — его долг.

Анфилада тёмных комнат встретила распахнутыми дверями. На полу лежали квадраты голубоватого света, льющегося из окон, и привычные предметы принимали в его отсветах призрачные очертания. Алёшка дошёл до последней, закрытой двери, из-за которой неслись глухие всхлипы, и остановился в нерешительности. Зачем ей его сочувствие? Что оно даст кроме неловкости и смущения? Но иногда ведь даже от присутствия собаки легче становится… Войти или нет?

Он протянул руку, уже готовый открыть дверь, когда из-за неё послышался голос Мавры:

— Ну полно рыдать-то! На вот, выпей. Я думала, и впрямь беда…

— Как я теперь в люди выйду после такого позора? Вся прислуга… вся! В точно таких же платьях, как у меня! Господи, как стыдно!

— И зачем ты поехала к Лопухиным? Вот куда понесло? Знаешь же, что Наталья Фёдоровна терпеть тебя не может…

— Лёвенвольде сказал, там будет подполковник Рыков, что служит в ревельском гарнизоне… Я надеялась узнать у него про Алёшу…

— То-то и оно… Лёвенвольде! Эта дура ревнивая из-за него на тебя и остробучилась. Видала я давеча, как он тебе ручки целовал. Глаза, как у кота, токмо что не мурлыкал.

— Как он мне надоел, Мавруша! Видеть его не могу! С матушкой моей амурничал, а сам всё норовил ко мне под юбку залезть! Кобель проклятущий! Господи, ну что мне теперь делать? Надо мной нынче весь свет смеяться станет!

— Ничего не делать! Потешатся и забудут… Не плачь, голубка моя! Разве это горе…

— Ты прямо как сказку сказываешь… — Елизавета издала странный звук, и было непонятно, то ли всхлипнула, то ли хихикнула сквозь слёзы. — «То, Бова-королевич, не беда — беда впереди ждёт!»

— Тьфу на тебя! — рассердилась Мавра. — Накаркаешь! На вот, выпей вина горячего с кардамоном и спать ложись. К утру беды мельче делаются…

— Расскажи мне сказку, Мавруша… Ту, что нам Варварушка-горбунья рассказывала… Помнишь? Про Финиста соколиное пёрышко…

— Скажу, голубка… Скажу. Ложись. Вот так… Ножки вытягивай и глазки закрывай. Жил-был в одном царстве-государстве добрый молодец…

Алёшка аккуратно пристроил епанчу на кофейный столик возле двери и, неслышно ступая, пошёл прочь.

* * *

К началу апреля в Петербург пожаловала весна. Сперва заглянула нерешительно, словно пытаясь понять — ждут ли? И, уверившись, что ждут, вступила гордо — павушкой. Враз засинело небо, серые комковатые облака побелели и поднялись выше, под ногами захлюпала вода, и выглянуло солнце. Оно было теперь везде — в отмытых стёклах соседних домов, на шпиле глядевшего в окна собора и даже в лужах, где с непрекращающимся гвалтом плескались взъерошенные драчливые воробьи.

Приближалась Пасха.

Утро понедельника страстной седмицы началось с суматохи — в нескольких комнатах сразу задымили печи. Ночью Алёшка едва не угорел, и голова поутру болела до тошноты. Озабоченный Василий сбился с ног, пытаясь разобраться, где и почему образовался засор, и когда Алёшка вместе с прочими вернулся с литургии, тот, злой и чёрный, как арап, лазал во все голландки по очереди.

— Идём, пособишь, — велел он. — Не то я до поздней ночи не управлюсь.

До обеда они бродили по комнатам второго этажа, оба в пыли и саже, пугая горничных и сенных девок — Василий лез в печь, а Алёшка подавал ему то плошку с конопляным маслом, то инструменты, то влажную тряпицу — протереть руки.

После обеда переместились на первый. Третьей по счёту оказалась комната Ивана Григорьева.

— Не люблю голландские печи, — сердито пыхтел Василий, засунув по плечо руку в прочистное отверстие. — Форсу много, а тепла мало. Деревенские не в пример шибче греют и чистить в удовольствие. Но всего лучше — у поморов, вот у кого печному делу учиться надо…

Пока он разглагольствовал, продувая дымоход и проверяя нормально ли работают задвижки, Алёшка стоял, прислонившись к изразцовому боку, и задумчиво барабанил по нему пальцами в такт звучавшему в голове пасхальному антифону редкого, очень красивого распева. Василий кряхтя выбрался из топочного отверстия, куда влез почти по пояс, и, громко чихнув, посмотрел на Алёшку:

— Странный звук. Где ты стучал? Ну-ка постучи ещё…

Алёшка не сразу понял, чего он хочет, а поняв, вновь принялся постукивать пальцами по изразцовым плиткам. Внезапно глухой звук сделался гулким.

— Здесь. Пусти-ка!

Василий отодвинул его в сторону и принялся долбить так и этак, нажимая на плитки. Одна из них шевельнулась под его рукой, верхняя кромка ушла внутрь, и плитка вывалилась. Поймать её Василий не успел, и глянцевый квадрат, покрытый серо-зелёной глазурью, стукнувшись об пол, развалился на несколько крупных осколков.

— Эх… Разбилась. — Алёшка присел, чтобы собрать их, с сожалением рассматривая испорченный изразец. На толстенькой глиняной плашке, напоминавшей печатный пряник, был вытеснен какой-то диковинный зверь, не то лев, не то единорог.

— Глянь-ка, Алексей…

96
{"b":"884275","o":1}