Елизавета, которой Мавра сама зачитала вслух своё творение, пришла в восторг, однако кандидатуру Масловой отмела, заявив, что та поёт дурно и представлять на сцене бедняжку Диану станет она сама. Мавра попыталась умерить пыл подруги, объясняя, что для российской цесаревны петь и плясать на сцене «невместно», но та в ответ только фыркнула:
— Ничего, Мавруша! Пускай любезная сестрица порадуется, что во мне дурная матушкина кровь взыграла и я в актёрки подалась, а то, я чаю, давно уж обо мне не сплетничали, скучно им поди!
Премьеру наметили на Елизаветины именины — пятое сентября. И оставшуюся до начала Успенского поста неделю принялись усердно репетировать. Однако сразу всё пошло наперекосяк. Данила, который должен был интриговать против прекрасной Дианы, смотрел на неё томным с поволокой взором и ревновал к Розуму. Алексашка, не слишком искусный в пении, конфузился и, скорее, шептал, нежели вокалировал, а Розум, с удовольствием певший свои не слишком складные «арии», впадал в ступор, когда требовалось просто играть. В последней же сцене, где он должен был сперва упасть перед женой на колени, моля о прощении, а после обнять и поцеловать, и вовсе становился каменным болваном из Летнего сада — стоял и таращил на Елизавету свои чёрные глазищи, не делая навстречу ни шага. Промучились два дня, а на третий вечером Розум явился к Мавре.
— Мавра Егоровна, обороните меня от этой каторги, — буркнул он, не глядя на собеседницу. — Какой из меня лицедей? Ну сами посудите, как я могу Её Высочеству сказать: «Изыди, подлая!»?
— Да не Её Высочеству, а царице Диане из пиесы, — попробовала вразумить его Мавра. — И не ты, а царь Географ.
— Да шут с ним, с Географом этим, — отмахнулся Розум хмуро. — Не могу я этакого паскудника представлять! Вся душа наизнанку воротится! Что ж это за мужик такой, что брюхатую жену на погибель выгнал?
Мавра принялась объяснять свой сюжетный замысел о влюблённых, безвинно пострадавших от подлых интриг, но Розум только упрямо хмурил собольи брови.
— Да разве ж он её любит? Как можно любить и верить наветам? Вы меня, простите, Мавра Егоровна, а только Географ этот ваш или плут и лукавец, похуже Акаста, или безглуздь, каких свет не видал. Помните, как апостол Павел в Писании говорит? «Каждый из вас да любит свою жену, как самого себя» и «повинуйтесь друг другу в страхе Божием». Мать почитать, конечно, надобно, мать человеку жизнь даёт… Да только ежели женился, то жена уж теперь плоть от плоти твоей. Жену на погибель обречь — всё одно, что руку себе отрубить.
И сколько Мавра его ни убеждала, твёрдо стоял на своём. В итоге роли пришлось перераспределить — Географа стал играть счастливый Данила, страстно сжимавший Елизавету в объятиях в финале спектакля, интригана-Акаста — Иван Григорьев, а далёкий от театральных страстей Розум — небольшую и не слишком интересную роль охотника, спасающего Диану и её сына ото льва.
Мавра искренне жалела, что прекрасный голос казака, который мог так сильно украсить задуманное представление, пропадал даром.
Ей нравился Розум. Нравились его прямота, честность и бесхитростность. И будучи сама человеком изощрённым и даже лукавым, она чувствовала в нём эту твёрдость и опору, на которую можно положиться. В самом начале, когда Розум только появился при дворе, Мавра пробовала строить ему глазки, но очень скоро поняла, что тот, добродушный и приветливый со всеми людьми без разбору, просто не замечает её кокетства. Сперва это было досадно, но, понаблюдав за казаком, Мавра решила, что он тот человек, которого во сто крат драгоценнее иметь в друзьях, нежели в любовниках.
-----------------
[113] 15 июля по старому стилю
Глава 20
в которой Алёшка смотрит в зубы дарёному коню и ловит злоумышленников
Цыганский жеребец оказался стервецом.
— Нет моих сил никаких, Трифон Макарыч! Можешь высечь, можешь в деревню сослать, а только не стану я ходить за этим супостатом! — Сивый плешастый Ермил, старший конюх усадьбы, имел вид одновременно умоляющий и грозный, Алёшке бы и в голову не пришло, что два эти образа можно свести воедино. — Он же, аспид, надо мной нарочно куражится! То ведро опрокинет, ко кормушку всю раскидает. Третьего дня щеколду открыл, да покуда я других коней поил, цельную скирду сена к себе в загон затащил! Стойло почистить я его по полдня уговариваю, чтобы войти дозволил — чуть калитку приотворю, так он гузном ко мне воротится, каналья, и копытом вдарить норовит!
Конюх внезапно стащил с себя рубаху, заголившись по пояс.
— Вона, глянь! — Он повернулся к старосте спиной, коричневая от загара кожа оказалась вся в тёмно-фиолетовых неровных пятнах. — Кусается, аки кобелюка цепная! Случая не было, чтобы я к нему в логово зашёл, а он меня не тяпнул. Оборони ты меня от изверга глумливого, Христа ради!
— Что ты, Ермилка, городишь? — рыкнул староста, наконец, и вид у конюха сделался жалкий. — Ты конюх али баба-просвирня? Со скотиной справиться не умеешь!
— Ты, Трифон Макарыч, или забирай его от меня, или загодя ищи себе другого конюха! — взвыл Ермил. — Потому как этот паскудень меня скоро угробит, вот те крест святой! Чтоб ему, ироду, сквозь землю провалиться!
Трифон заругался матерно и даже замахнулся на мятежного конюха, но не ударил — заметил Алёшку.
— Что случилось Ермил Тимофеич? — Алёшка подошёл к спорившим.
Ободрённый его приветливым видом Ермил воспрянул, и Алёшке пришлось заново выслушать все накопившиеся у того к жеребцу претензии.
— Этого лиходейца Люцифером звать надобно! — закончил он свои жалобы. — Чистый враг человеческий!
— Ты его в загон погулять выводишь? — Алёшка пошёл к дальнему стойлу, где квартировал цыганский вороной красавец.
— А то как же! — Ермил набычился. — После по три часа по выгулу энтому козлом скачу. Ловлю его, окаянного!
Стоило распахнуть калитку денника, стоявший внутри конь мгновенно развернулся ко входу задом, однако, прежде чем он успел отмахнуть по незваному гостю копытом, Алёшка проскользнул внутрь, нырнул под пузо и поймал жеребца за недоуздок. Тот прижал уши.
— Не балуй! — предупредил Алёшка. — Побью!
И развернув, вывел вороного из стойла.
Покуда седлал, конь исхитрился цапнуть его дважды — за руку, повыше локтя, и за бедро. Во второй раз получил по морде, но нисколько не огорчился. Затянув подпругу, Алёшка усмехнулся — ай да стервец! Надулся! Прав Ермил — пакостник редкий, однако такие штучки Алёшка знал и потому, вместо того чтобы выводить жеребца из конюшни, внезапно резко хлопнул его по раздутому животу, раздалось громкое фыканье, и подпруга враз ослабла. Вновь подтянув ремни, он повесил оголовье себе на плечо, заткнув повод за пояс, привязал к недоуздку длинную верёвку и потянул вороного к воротам. Трифон с Ермилом, вмиг прекратив ругаться, заинтересованно побрели следом.
Сразу в седло он не полез, вывел коня в загон и минут двадцать гонял на верёвке по кругу, пока лоснящаяся блестящая шерсть на боках не покрылась хлопьями белой пены. И лишь после этого ловко нацепил узду и вскочил в седло.
Вороной заплясал, замёл по бокам хвостом, но Алёшка не дал ему разыграться — сразу поднял в галоп. Сделав несколько кругов по загону, он выехал за изгородь и резвой рысью отправился в парк.
* * *
Таскаться на репетиции не было никакой нужды, но он таскался. Пётр с детства был неповоротливым толстым увальнем, и ему бы порадоваться, что новая Елизаветина забава обошла его стороной, однако то обстоятельство, что Мавра, распределявшая роли, даже не предложила поучаствовать в спектакле, задело его и весьма.
После болезни Мавра изменилась. Внешне она оставалась всё такой же бойкой, насмешливой и острой на язык, с Петром держалась снисходительно-дружелюбно, однако ни словом, ни взглядом не давала понять, что не против вернуться к прежним отношениям.
Чем она болела, Пётр так и не понял — шрамов на лице не появилось, значит, не оспа, а больше ничего вызнать не удалось. Все попытки разговорить Лестока ни к чему не привели. Общительный и болтливый, он был не прочь распить с Петром бутылочку венгерского, однако даже сильно во хмелю о Мавриной болезни не распространялся — намёков не понимал или делал вид, что не понимает, а на прямой вопрос предложил обратиться за ответом к цесаревне или самой Мавре, с важностью заявив, что связан врачебной тайной.