Теперь Пётр не был уверен, что в проклятую купальскую ночь видел Мавру спящей. Быть может, она была уже больна или даже без памяти. Однако бешеной ревности, что грызла его изнутри, точно червь яблоко, сие не умиряло. Ибо никак не объясняло, что делал в её комнате Розум.
А потом до Петра дошёл слух, что виной Мавриного состояния была вовсе не болезнь. Шептались, что у неё случился выкидыш. Петру эту новость сообщил младший Григорьев, а тому насплетничал кто-то из комнатных девок, с коими Ивашка время от времени баловался на сеновале.
И ревность сделалась почти невыносимой…
Если сказанное Ивашкой правда, кто отец нерождённого ребёнка? Пётр полагал, что о чреватстве женщина в первую очередь должна рассказать тому, от кого понесла, но Мавра молчала. Больше того — делала вид, что ничего такого между ними и не было никогда. Стало быть, отец не он? А кто? Собственно, гадать особо не приходилось — проклятый гофмейстер, вот кто!
Она не была ему ни женой, ни невестой, и Пётр искренне полагал, что кроме телесного влечения их ничто не связывает, однако мысль, что Мавра была близка с казаком, мучила ужасно. Он с болезненным вниманием следил за каждым её шагом, в каждом слове искал некий подтекст и каждый взгляд, обращённый в сторону Розума, казался ему исполненным тайными знаками.
Как-то вечером, заметив из окна, что эти двое прогуливаются по парку, он прокрался следом и увидел, как они о чём-то спорят, причём казак был хмур и цедил слова сквозь зубы, а Мавра его долго о чём-то упрашивала и, когда тот ушёл, казалась сильно расстроенной.
* * *
Оказывается, быть антрепренёром не такая уж простая затея. За две недели ежедневных репетиций Мавра устала смертельно. Казалось бы, она не хочет от своих лицедеев ничего особенного — не требуется ни по канату ходить, ни кувыркаться с разбегу, ни глотать кинжалы, однако, очутившись на сцене, новоявленные артисты отчего-то разучивались не только петь и танцевать, но и разговаривать — то и дело путали слова и забывали, кто в какой момент должен выходить и где стоять. При этом Данила витал в облаках и плохо слышал Маврины замечания, Прасковья конфузилась почти до слёз, блеяла, забывала роль и спотыкалась, и Мавра, промучившись несколько дней, наконец, рассердилась и выгнала её, заменив на Анну Маслову. Розум и вовсе норовил отлынить от репетиции, ссылаясь на заботы по хозяйству.
Ещё хуже дело обстояло с дворовыми девками и парнями, выбранными Розумом, чтобы изображать толпу на заднем плане. По задумке Мавры они должны были петь и танцевать, однако большинство так и не смогло выучить текст, поскольку читать не умело, а когда Мавра попробовала заставить их исполнять менуэт, больше всего сей изысканный танец напоминал пляску медведей на ярмарке.
В конце концов, она сдалась: бальные экзерциции убрала вовсе, а все вокальные номера поручила репетировать Розуму, и теперь по вечерам можно было слышать, как он школит свой хор, пытаясь добиться более-менее стройного пения.
Так что приближение Успенского поста, в который по приказу Елизаветы её двор должен был говеть[114], Мавра ждала почти с радостью. Даже то, что все дамы вместе со своей госпожой должны будут провести эти две недели в монастыре, почти не пугало её. Впрочем, на последней репетиции, двадцать девятого июля, Мавра несколько взбодрилась духом, поскольку дело, кажется, стронулось с мёртвой точки, по крайней мере в этот день никто из игравших не забывал слова и не путал реплики.
Когда возвращались всей толпой, разряженной в диковинные костюмы, во дворец, на парк уже ложились дымчатые сумерки. Крупный вороной жеребец, вынырнувший из них, невольно приковал к себе все взгляды. Широкогрудый, тонконогий, мощный и в то же время изящный, он нёсся размашистым стремительным галопом, горделиво изогнув шею, грива летела по ветру, мускулы перекатывались под лоснящейся блестящей шкурой. А человек, сидевший в седле, казался с конём одним целым, такой расслабленно-грациозной была его поза.
— Какой красавец! — негромко ахнула Елизавета. — Ах, как хорош!
— Который из них? — Мавра усмехнулась. — Конь или ездок?
— Оба! — рассмеялась цесаревна.
Между тем всадник придержал лошадь, которая недовольно зафыркала и прижала уши, но повиновалась, описал широкий круг, подъехал к Елизавете и спешился. Та ласково погладила коня по морде. Жеребец всхрапнул и строптиво вздёрнул голову.
— Как конь, Алексей Григорьевич?
— Конь добрый, Ваше Высочество. — Розум улыбнулся. — Брыкливый только.
— Я хочу на нём покататься!
В тёмных глазах казака мелькнул испуг, и Мавра вмешалась.
— Ты собралась на него лезть прямо в этом наряде?
— Про наряд я не подумала. — Елизавета рассмеялась. — Тогда завтра.
— Ваше Высочество, — было видно, что Розум старательно подбирает слова, — я бы не советовал вам ездить на нём в дамском седле. Я чаю, он его за оскорбление сочтёт. Как бы не сбросил вас. А ещё лучше позвольте мне сперва немного его объездить.
— Решено! — Елизавета одарила гофмейстера ослепительной улыбкой. — Объезжайте. А как пост закончится, на первую же охоту я на нём поеду.
Она двинулась в сторону дворца, но тут же обернулась вновь.
— А имя у вашего подопечного есть?
— Покуда нет, Ваше Высочество. — Розум похлопал жеребца по шее и вдруг чему-то усмехнулся. — Но конюх Ермил зовёт его Люцифером и клянётся, что он есть враг человеческий.
----------------
[114] Готовиться к Причастию — поститься и читать специальные молитвы.
* * *
Вечерний эфир наполняло пение цикад. Отфыркиваясь, как большой пёс, Алёшка ухватился за отвесно уходящий в воду камень, подтянулся и вылез на берег. Хорошо! Он зажмурился от удовольствия и растянулся на тёплой ещё земле, дожидаясь, пока лёгкое движение ночного воздуха немного обсушит мокрое тело. Кожа тут же покрылась мурашками.
Дунул ветер, в верхушках ив тревожно зашелестело, и лягушачий хор, насторожённо смолкший при его приближении, вновь принялся распевать свои гимны.
Алёшка поёжился, чувствуя, что замерзает, и нехотя поднялся — надо возвращаться, пока совсем не закоченел. Натянув на мокрое тело штаны и рубашку, которая тут же облепила плечи и спину, он медленно побрёл в сторону темневшего за парком дворца. Ночь подступила ясная и звёздная, но луны не было, и под деревьями оказалось совсем темно, местами пришлось пробираться едва не ощупью.
Алёшка вышел ко дворцу со стороны служб, окинул взглядом — ни в одном из окон не гулял огонёк свечи, должно быть, все обитатели уже спали. Он замешкался в тени деревьев, глаза невольно обратились к заветному оконцу, но нет — занавеси были плотно задёрнуты и чуть трепетали в потоках струившегося в комнату воздуха, а больше никакого шевеления за ними не наблюдалось. Вздохнув, Алёшка уже сделал шаг в сторону крыльца, когда краем глаза уловил лёгкое движение. Обернулся и тут же отступил назад, в непроглядную тень — из крайнего окна выглянул тёмный силуэт, замер, всматриваясь в густую черноту безлунной ночи и, перевалившись через подоконник, мягко спрыгнул в траву. На миг застыл, прислушиваясь, а затем, пригибаясь к земле, неслышно метнулся с открытого места под спасительную сень деревьев.
Несколько секунд Алёшка смотрел на ускользавшего прочь человека, а затем бросился следом.
Он догнал убегавшего в три прыжка, кажется, тот даже не успел понять, что его преследуют, и глухо вскрикнул, когда его с разгону ухватили его за шиворот. Незнакомец рванулся, послышался треск ткани, но Алёшка, высокий и плечистый, держал крепко.
— Кто таков? А ну говори! — Он рывком развернул подозрительного беглеца к себе и в два счёта, несмотря на сопротивление, выволок на открытое пространство.
Как ни мало небесной иллюминации было зажжено в эту ночь, узнал он его сразу. То был новый конюх, коего на днях зачем-то нанял здешний управляющий. Алёшка тогда подивился — холопов ему мало, что ли? Но встревать не стал, полагая, что Трифон Макарыч знает, что делает. Коли понадобился ему работник из вольных, его докука.