Литмир - Электронная Библиотека

Письмо Брюсову — «учителю» Гумилева и — в конце 1909 г. — почти незыблемому еще литературному авторитету, редкие личные встречи с которым являлись событиями и «вехами» в творческом развитии «ученика» — оказывается выдержано в строгом «тоне», легкие «лирические» иронические отклонения от которого лишь подчеркивают общую почтительность корреспондента, признающего личное и «общественное» превосходство адресата:

Дорогой Валерий Яковлевич,

как видите, пишу Вам уже из Джибути. Завтра еду в глубь страны, по направленью к Адис-Абебе, столице Менелика. По дороге буду охотиться. Здесь уже есть все, до львов и слонов включительно. Солнце палит немилосердно, негры голые. Настоящая Африка. Пишу стихи, но мало. Глупею по мере того, как чернею, а чернею я с каждым часом. Но впечатлений масса. Хватит на две книги стихов.

Если меня не съедят, я вернусь в конце января. Кланяюсь Вашей супруге.

Искренне преданный Вам Н. Гумилев.

В отличие от влияния Брюсова, влияние Вяч. И. Иванова на Гумилева (также полагавшего старшего поэта своим «учителем») было менее длительным и более «дискуссионным». Помимо того, если Брюсов исповедовал «средневековую» личную отчужденность «мастера» от «подмастерья», то Иванов придерживался «античного» «академического демократизма», сближающего частную жизнь учителя и ученика в общий процесс «творческого общения» (собственно, ивановская «башня» в год подготовки «Аполлона» и занятий в «Прото-Академии стиха» как раз и была неким аналогом «общежития» аристотелевской «академии»). Отсюда и «стилистическая переходность» гумилевского письма к Иванову — не столько к «учителю», но скорее к «старшему другу», «первому» в ряду прочих новых знакомцев Гумилева в кругу петербургской модернистской богемы, и к тому же — потенциальному спутнику в предполагающемся путешествии (см. комментарии к №№ 77, 80 наст. тома):

Многоуважаемый и дорогой Вячеслав Иванович,

до последней минуты я надеялся получить Вашу телеграмму или хоть письмо, но, увы, нет ни того, ни другого. Я прекрасно доехал до Джибути и завтра еду дальше. Постараюсь попасть в Адис-Абебу, устраивая по дороге эскапады. Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны. Я совсем утешен и чувствую себя прекрасно. Приветствую отсюда Академию стиха. Сейчас пойду купаться, благо акулы здесь редки.

Марье Михайловне эта открытка должна быть знакома. Мы видели такую же у докторши. Передайте, пожалуйста, Вере Константиновне, что я все время помню о теософии, и Михаилу Алексеевичу, что я тщетно ищу для него галстук. Здесь их не носят. Мой поклон всем на Башне.

Искренне преданный Вам Н. Гумилев.

И, наконец, отношения поэта с будущим секретарем «Аполлона» Е. А. Зноско-Боровским — в полной мере «равные» (быть может, даже с неким сознаваемым Гумилевым «творческим превосходством») и дружественные (в момент написания письма, если учесть, что месяцем ранее Е. А. Зноско-Боровский был гумилевским секундантом, возможно — дружественные до интимной откровенности), — предопределяют стиль третьего письма:

Дорогой Женя,

приветствую тебя и всех моих друзей «аполлоновцев» из Джибути. Завтра еду в Харрар и потом в Адис-Абебу, так что когда ты будешь читать эту открытку, я буду уже в положеньи, изображенном на другой стороне. Там, как ты можешь видеть, изображено, как я застиг врасплох льва и готовлюсь везти его живьем в Петербург. Я даже бросил ружье, чтобы нечаянно его не поранить. Здесь очень жарко, негры голые, обезьяны, попугаи.

Вернусь в конце января, привезу статью об экзотизме и негритянок для всех сотрудников «Аполлона». Ты напрасно ждешь, что я прибавлю «и негров для сотрудниц», я никогда не осмелюсь даже подумать об этом.

Надеюсь, мне удастся уговорить Менелика выписать «Аполлон» для всех народных училищ Абиссинии.

Всегда искренно любящий тебя Н. Гумилев.

Упоминание о «негритянках для сотрудников и негров для сотрудниц» — пример мыслимо допустимой для гумилевского эпистолярного наследия «фривольности». Этот забавный пассаж, помимо прочего, напоминает гумилевскому читателю и о том, что во всем наследии поэта — в том числе и в эпистолярной его части — практически отсутствует не только инвективная лексика, но даже и сомнительные просторечия, могучие быть трактованными в подобном ключе. Если говорить об эпистоляриях, то это, пожалуй, уникальный случай в истории отечественной словесности. Дело здесь, конечно, не в какой-то особенной грубости русских писательских нравов, но, прежде всего, в стремлении использовать «низкие речения» как для передачи эмоционального состояния корреспондента («Ай да Пушкин, ай да сукин сын!»), так и для обозначения «камерного» статуса коммуникации, предполагающего особую доверительную близость корреспондента к адресату («Софья начертана не ясно: не то [...], не то московская кузина»). В эпоху «серебряного века» «потаенные» стилистические пласты великорусского языка широко использовались в модернистских писательских кругах и для всевозможных «жизнетворческих» экспериментов, связанных с трансформацией интимного чувственно-эмоционального мира личности в сферу особой сакральной рецепции (религия «пола», «святой плоти» и т. д.), что требовало тематическое и стилистическое «детабуирование», по крайней мере, в среде общения «посвященных» (ярким примером подобного рода в интересующей нас сфере явилась «тайная» переписка В. В. Розанова с Л. Н. Вилькиной и З. Н. Гиппиус (о природе и физиологии женского оргазма и т. п.)).

Речь Гумилева-корреспондента «нормативна» во всех стилистических «смыслах», — но отнюдь не «холодна». Строгое соблюдение «этики» общения даже в «камерной» переписке не стесняет его речевой органики, что опять-таки заставляет предположить полное соответствие зафиксированных в письмах «речевых фрагментов» — практике его повседневного общения. Характерно, что некоторые из мемуаристов упоминают об особой «важности» в манере общения Гумилева. Думается, что здесь имеется в виду не столько «важность», сколько непривычная даже в писательской среде «правильность» гумилевской устной разговорной речи (помноженная на его всегдашнюю искреннюю повседневную заинтересованность поэзией, «высоким»). Характерно, что через очень короткое время все собеседники поэта «усваивали» этот «нормативный стиль» как естественную коммуникативную манеру собеседника и не обращали более на эти стилистические коннотации внимания (намеренная «стилизация» речи с целью «подавить» ее адресата — то, что собственно и называется «важностью» — ведет к совершенно другой реакции объекта коммуникации). «Сначала с ним было очень трудно, — вспоминает о своем знакомстве с поэтом С. А. Ауслендер. — Я был еще очень молодым студентом, хотя уже печатавшимся тогда. Но вот явился человек, которого я не знал, сразу взявший тон ментора и начавший давать мне советы, как писать. <...> Просидели мы долго, впечатление сглаживалось, но Гумилев все еще был накрахмаленным. Я сказал, что буду вечером на среде Вячеслава Иванова, и он выразил тоже желание поехать со мной, но с таким видом, точно он делает это из уважения к Вяч. Иванову. <...> Близился вечер. Впечатление все более сглаживалось. Гумилев говорил о своей поездке в Африку, рассказывал, что живет в Царском селе и изъявил желание, чтобы я приехал к нему. <...> И вот мы поехали к Вяч. Иванову. Выйдя на улицу, я начал торговаться с извозчиком. Гумилев по-французски заметил, что он этим шокирован, и просил меня садиться. Но тут же сказал, что у него нет с собой денег и что он просит меня довезти его. Связь этой светскости с богемностью — то, что он так просто признался, что у него нет денег, — мне понравилась. Тем более, когда он добавил, что ему негде сегодня ночевать в Петербурге и что он вынужден остаться у меня. <...> После вечера мы вместе вернулись ко мне. Когда он снял свой сюртук и манишку, на нем осталась полосатая рубашка (почему-то она мне ясно запомнилась). Я нашел в шкафу черствую булку и много вина. Мы сидели на диване, и тут я увидел другой лик Гумилева» (Жизнь Николая Гумилева. С. 41–42).

65
{"b":"884102","o":1}