Литмир - Электронная Библиотека

Повторяю еще и то, что для меня непонятно, почему Ваша подпись была под одним или несколькими документами, исходившими от совета СДХЛ, в котором я не могу не видеть тенденцию к устранению меня и Анас<тасии> Н<иколаевны> Чеботаревской от участия в делах того самого союза, в учреждении которого мы с нею принимали наиболее деятельное участие. Думаю, что эта странная тенденция не принесла никакой пользы союзу как учреждению общественному.

С истинным уважением Федор Сологуб.

53. От Г. Сыромятникова

6 окт<ября> (23 сент<ября>) 1919 г.

Хутор Ореховно, ст. Окуловка Никол<аевской> ж. д.

Многоуважаемый Николай Степанович,

недавно, читая дочери моей «Северное Сияние», я наткнулся на Ваше стихотворение «Экваториальный лес», и, хотя не очень восхитился им, мне захотелось написать Вам, так как Ваша энергия меня очень интересует. А Ваши ошибки совсем не радуют, как это принято в литературном мире. Как могли черные люди унести кумпасы (ничего не компа́сы) французских путешественников, не случайных пешеходов, а «членов большой экспедиции к Верхнему Конго»? Компас каждый несет в кармане, и кроме того маленький — на часовой цепочке, и потеря компаса не так ужасна, ибо по коре деревьев можно определить, где север. Черные люди унесли, вероятно, хронометры, как у меня в Корее, на Картеровском круге, на пружинах, чтоб они не бились. Но кража хронометров, очень печальная для научной работы, на судьбу экспедиции повлиять не может, ибо у каждого путешественника есть часы, которые он никогда не переводит. Все это, разумеется, мелочи, но Вы видите, что я внимательно читаю Ваши стихи с тех пор, как в Аполлоне (кажется) прочитал Ваше описание средневекового капитана с брабантскими кружевами на манжетах.

Вот о чем хотел я написать Вам. Я теперь вероятно долго не приеду в Петроград, а мне бы хотелось прочитать Ваши последние стихи, скажем, года за три. Не могли бы Вы прислать мне их сюда? Разумеется все расходы Вы позволите принять на мой счет, но теперь из книжного магазина выписать ничего нельзя, а мои знакомые в Петрограде так заняты поиском за хлебом, что едва ли в состоянии подыскать нужные мне книжки. Сюда заказные письма и бандероли доходят хорошо. Если бы Вы могли прислать мне Ваши книжки только на прочтение, то и это удовлетворило бы меня, так как я мог бы возвратить их тоже заказной бандеролью. Вы оказали бы мне этим услугу и дали возможность познакомиться с Вами поближе. Как жаль, что Вы не можете жить в деревне, где теперь поразительно красиво. Несмотря на всю тяжесть жизни, я наслаждаюсь закатами и румянцем осин и рябин. «In woods men feel, in towns they think»[15], но на голодное брюхо не много надумаешь в городе, а здесь хоть в огороде есть кое-что.

Итак, если у Вас будет время и желание. Пришлите мне несколько Ваших книжек на прочтение, если нет, я на Вас не обижусь. D’ici là[16] передайте мое почтение Анне Николаевне и примите уверения в совершенном моем почтении и преданности.

Г. Сыромятников.

54. От Г. В. Адамовича

<Новоржев. 1919–1920 гг.>

Дорогой Николай Степанович!

У меня нет никакого дела к Вам, но хочется поговорить с Вами. Вы в одном очень правы, когда восстаете против провинциальных уединений, — здесь можно говорить обо всем, но о стихах нигде и ни с кем. В Петербурге — не намечая, при встречах, мимоходом, каждый день все говорят. Я вообще здесь, в своих одиноких «рассуждениях о русской поэзии» часто думаю о Вас. Это совсем не признание и для меня совсем не неожиданно, — у меня только привычка вести с Вами полуоппозиционные разговоры, а в сущности я Вами, Вами только и стойкостью <Вашей> среди напора всякой «дряни», — давно и с завистью восхищаюсь. Вы настоящий «бедный рыцарь», и Вас нельзя не любить, если любишь поэзию. Меня чуть отпугивает только Ваше желание всех подравнять и всех сгладить, Ваш поэтический социализм к младшим современникам, — но даже и тут я головой понимаю, что так и надо; и что нечего носиться с «индивидуальностью», и никому, в сущности, она не нужна. Хорошая общая школа и общий для всех «большой стиль» много нужнее. Писать трудно, и всего не напишешь. Положим, говорить иногда еще трудней. Вы, наверное, усмехнетесь и подумаете, что это «от Розанова». Но правда, это так.

Знаете, я здесь первый раз хорошо и всего прочел Пушкина, поблизости к его Михайловскому и его могиле. Это хорошая школа, — для «вкуса» совершенно непогрешимая. Все-таки не Онегин и не Борис, и ничто другое из больших вещей не есть лучшее из Пушкина. Онегин писан прямо трухлявыми стихами и очарователен только в частностях и подробностях. Не знаю, кто это создал мнение, что это «венец» Пушкина. Я хожу и повторяю «Безумных лет угасшее веселье...». Тут, вероятно, дело в законах теории поэзии или творчества, отчего 12 строчек лучше всего Онегина — но «Безумных лет...» нельзя забыть, и смешно после таких стихов читать монологи Алеко. Вероятно, нельзя в таком напряжении выдержать поэму. Если бы мы были настоящими людьми, то надо бы праздновать, как день Парижской Коммуны, день, когда в Болдине написаны эти стихи, и распускать <на выходной> всякие школы и т. д. Простите, если я пишу какой-то реферат о Пушкине, это тоже желание «поговорить» и грусть об ответе, невозможном за 400 верст.

Пушкин написал: «Что за чудо Дон-Гуан!» А Дон-Гуан — совсем как Онегин, едва ли лучше, вернее хуже. У меня, вероятно, неверное отношение к поэзии, но я Ч<айльд>-Гарольда могу повторять, ходя от стены к стене, а Дон-Гуана почти не помню. Переводить его — очень приятно, но как болтовню. Главное — мы стали более всего требовательны, придирчивы и чутки ко всякому стиху и иронии, а Дон-Гуан — это совсем не Гоголь, а здоровый «детина», какой-то обаятельный, но грубоватый.

Пушкин в Михайловском в деревенской церкви служил панихиду о Байроне, «о рабе Божием Георгии». Это очень хорошо. Байрон все-таки <одно слово неразборчиво — Ред.> всякого, но был мучеником, и за все Пушкин помолился.

Мне все стыдно писать Вам в повествовательном тоне. Это правда, только разговор невозможен. Очень мне хотелось бы знать всякие петербургские дела. Мне здесь все это стало очень дорого. Вы, кажется, никому не пишете и нельзя. Очень мне жаль, если так. Было бы мне очень большой радостью получить от Вас письмо и о стихах, и о делах. Я опять буду повторяться, но Вам я больше, чем кому бы то ни было, верю. Вы мне всегда будто внушаете, что я пишу плохие стихи, и если <я> иногда стараюсь писать хорошие, то в этом есть доля желания переубедить Вас.

Разучился писать с «ъ», — теперь пишу совсем безграмотно.

Искренне Ваш Г. Адамович.

Новоржев, Псковской губ<ернии>.

Дом Е. С. Карандашовой.

55. От неустановленного лица

<Петроград. 1 августа 1920 г.>

Милый поэт!

Неужели я осуждена вечно быть для Вас Прекрасной Незнакомкой? Неужели мой лик никогда не явится Вашему взору? Я так нежно люблю Вас, и мы никогда не можем встретиться. Я просила Вас позвонить по телефону к моим знакомым. Но внезапная болезнь моего жениха, которого я люблю иною любовью, помешала мне быть у моих знакомых. То же самое помешало мне пойти на вечер Блока. Но теперь я свободна в среду, прошу Вас позвонить по № 601-62 ровно в одиннадцать часов вечера и попросить к телефону Nelli. Даю Вам слово, что на этот раз не обману Вас. А если какое-нибудь ужасное событие опять помешает мне, будьте в четверг в Доме литераторов на чтении пьесы «Грешная покойница» (какое странное название, напоминающее о Шерлоке Холмсе!). Я буду там обязательно. И на вашем вечере в понедельник я буду.

Прощайте, мой нежно любимый поэт.

Прекрасная Дама.

P. S. Как это ужасно, что Прекрасная Дама принуждена писать любимому поэту — Лаура Петрарке — на отвратительно грубой бумаге вместо легких кружевных секреток.

62
{"b":"884102","o":1}