— Красотища! — В руках у парня был этюдник.
Вообще нам было немного стыдно. Все куда-то торопились, все были заняты делом. И только мы бродили как неприкаянные. Мы побывали в буфете, выпили кофе. Потом написали письма и даже отправили две телеграммы. Но преимущественно мы говорили. Говорили обо всем. И не только Алька. Я тоже говорил все, что думал о нем, Альке, Наде, о пыжистых воробьях, о себе. Я не знаю, может, это непедагогично, но я чувствовал, что должен рассказать ему все, как равному. Алька слушал молча. Иногда кивал. Смотрел куда-то далеко-далеко. А потом говорил он. Все, без утайки.
Возвращались домой уже к вечеру.
— А ты знаешь, я сегодня впервые лечу на вертолете. Удивительная вещь, — говорю я Альке.
Когда мы шли по тротуару, уже вовсю светились огни. Был ветер, он пригибал книзу ветки кленов, срывал листья. Мы вдвоем несли рюкзак. Алька что-то насвистывал. Потом вдруг перестал, застыл. Я посмотрел ему в лицо. Он был бледный и очень худой. Я понял, почему. У Алькиного подъезда стояла Надя. Она увидела нас, отвернулась, но не ушла. Алька не знал, как быть. Я хлопнул его по плечу: иди!
В нашем квартале осень. Облетают клены. Долго не гаснут огни. Я не знаю, что завтра скажет мне директор, когда я буду просить его вернуть заявление. Но это сейчас меня меньше всего тревожит. Где-то по кварталу бродят Алька и Надя. О чем они говорят, думают, я не знаю. Но я уже не считаю себя одиноким.
Я ОТКРЫВАЮ ДЖЕЗКАЗГАН
Мальчишка был маленький и худой, с небольшим шрамом под глазом. А потом оказалось, что ему уже шестнадцать и едет он в Джезказган, поступать в техническое училище.
— Почему же так далеко, у тебя там родственники?
— Там Вася, друг.
— Ничего себе маршрутик. Откуда едешь?
— Йошкар-Олу знаешь?
— Знаю. Оттуда, значит?
— Ага.
Он сидит сбоку от прохода и жует черствый пирожок. Руки его в ссадинах, ногти глубоко острижены. А может, просто обгрызаны зубами. Мне показалось, что пальцам от этого должно быть больно. Пиджачок на нем не новый, помятый. Видно, парень не снимал его. Спал не раздеваясь.
Разговор у нас дальше не клеится. Мы молча смотрим в окно. Уже осень. Березы за стеклом желтые. Ветер ворошит их ветки, они кажутся податливыми и добрыми. А сосны молчаливы и холодны. Ушли в свою мудрость — вот и неподвижны. Будто боятся потерять хоть одну капельку из всего, что увидел и нашептал им за лето ветер.
Наискосок от меня — толстая, в очень коротком платье женщина. Насупленная и важная. По взгляду вижу: осуждает, зачем пристал к мальчишке?
А, собственно, почему пристал? Человеку всего шестнадцать. Что у него впереди? Джезказган?
— Вы знаете что-нибудь о Джезказгане? — спрашиваю я мужчину в серой шляпе.
Он кивает головой и цедит сквозь зубы:
— Дыра.
Мальчишку зовут Петя Таланцев. Он моргнул глазами, искоса поглядел на соседа в шляпе.
«Самое легкое, что можно сделать в шестнадцать лет, — это потерять голову. Сманить мальчишку в такую даль…» — думаю я, а вслух произношу:
— Мать, наверно, плакала, когда уезжал?
Он не смотрит на меня. Может, стесняется. Отвечает, не поворачивая головы:
— Мамка? Не-а.
— Провожал кто-нибудь?
— Не-а. Сам.
По вагону идет женщина в белой накидке. В руках у нее плетеная корзина. Ее певучий голос спорит с перестуком колес.
— Колбаса, сыр, кефир, котлеты… Колбаса, сыр, кефир, котлеты…
В корзине много и другой снеди. Петя Таланцев выбирает круглую металлическую коробочку с конфетами. Грызет он их громко, с хрустом. Кажется, что они из стекла.
Мне почему-то становится очень жаль его. Я вспоминаю, как сам первый раз уезжал из дома. Было мне восемнадцать, ехал поступать в институт. Чувство в груди теснилось очень странное. Был я ко всему чуток, насторожен, что-то волновало все время меня и удивляло.
А Петьке — шестнадцать. Недавно получил паспорт, новенький, хрустящий, как конфеты, которые он грызет с упоением, совсем по-детски. Несет его за тысячи километров, к другу Васе. Чудно. Где они успели так подружиться? Соседний дом, удалая ватага да пазуха, набитая яблоками, сворованными в чужом саду так, из одной лихости. Потому что у себя дома, в своем саду, яблоки все равно крупнее и слаще.
Я беру его за плечи, оттаскиваю от окна и говорю:
— Знаешь что, Петя, давай-ка лучше сойдем в Кургане, а?
— Где это? — спрашивает он.
— Ну, есть такой город…
Я говорю ему, что он очень хороший, мой город, что о нем еще почему-то знают очень немногие, а если и знают, то считают не за Уралом, а где-то в Казахстане. Что весь он в асфальте и новых домах и что песня о нем сложена и стихи написаны. Так и называются «Прямые улицы Кургана…» И что есть в этом городе большие заводы, и протекает река Тобол, а люди спокойные и добрые. А уж что касается училища, так тут и говорить нечего. Пожалуйста, одно есть на базе завода, где я работаю…
— Кем? — сразу осведомляется Петя.
— Ну кем, — осекаюсь я от неожиданности, — инженером…
— Хорошо, — мечтательно произносит Петя. — Учился?
— Конечно. И ты выучишься, лет-то тебе всего ничего…
Парень задумался. Перестал грызть конфету.
— Ну, так как? — спрашиваю я.
Он поворачивает ко мне лицо, в глазах его озабоченность взрослого человека.
— Нехорошо будет.
— Ну почему?
Он не отвечает, смотрит в окно.
Я догадываюсь, почему. Дело, конечно, не в Джезказгане. Раз уж махнул за три тысячи километров, можно было выбрать что-нибудь и получше. Но ведь там Вася, друг… И это — все. Не переубедить мне Петю Таланцева, как не сбить с пути птицу, влекомую в дальние страны необъяснимым инстинктом.
Мне об очень многом хочется спросить его. Например, не в драке ли заработан под глазом шрам, и взял ли он с собой что-нибудь потеплее. Там холодные зимы: резкая континентальность. И о чем писал ему в письмах его друг Вася, и не забоится ли он пересадки в Петропавловске.
Я смотрю на маленькие набухшие губы и сбоку от лба образовавшуюся завитушку. Он уткнулся в стекло, что-то напряженно рассматривает за окном. Может быть, километровые столбы, проскакивающие, как щелчки счетчика Гейгера — Мюллера. Мне кажется, что он близорук.
«Ему бы надо очки, — думаю, я, — а ведь друг Вася не надоумит». Не знаю почему, но его друг Вася начинает меня злить. Всегда они, огольцы желторотые, что-то да выдумывают…
— Послушай, Петя, а ты бывал на Военно-Грузинской дороге?
Он повернул ко мне лицо и, наверное, подумал: «Чудак какой-то. При чем здесь Военно-Грузинская…» Но сказал свое обычное, несложное:
— Не-а.
— Так вот, Петя, послушай, что это за прелесть Военно-Грузинская… Во-первых, там есть Столовая гора. Ровная очень. Ее потому так и назвали — «Столовая». Но другие говорят, что это грудь прикованного Прометея, выклеванная орлом… Ты же слышал про него?
Петя кивает головой. А я продолжаю расписывать ему прелести Кавказских гор, Гергетского ледника, который, оказывается, совсем не белый, а почему-то черный, сторожевой башни царицы Тамары и орлов, летающих над альпийскими пастбищами.
Я рассказываю и заглядываю ему в глаза. У него чистые глаза, бесхитростные. Они смотрят на меня и удивляются. И я знаю — чему. Он же не был в селении Сиони, похожем на кусок изумруда, и не видел склепов горцев, в которых семьсот лет не гниют трупы. Потому что воздух в горах чист и озонист, и от этого гибнут микробы и нет гниения. Не был он и в Душетской крепости, приюте Великого Моурави. И не видел сказочной Мцхеты, кажущейся сверху, с горы, причудливым кораллом, выщербленным веками.
Он подпер щеку кулаком и задумался. Когда-то в школе у меня была тетрадь, и был на ней нарисован мальчик Пушкин, тоже подпиравший щеку кулаком. Только губы у него были толще, чем у Пети Таланцева, и волосы были другие, вьющиеся и темные. А глаза такие же — чистые и бесхитростные. Хороший рисунок, никогда не забуду.