Однако все мои воспоминания о прежней жизни Серёжи Ермолова были нечёткими, смазанными, с трудом пробивающимися в моё нынешнее сознание. Гораздо лучше и яснее я помнил Гарад и жизнь Кемрара Гели. Но не признаваться же в этом родным и близким, м-да.
Тем не менее, что-то я помнил, о чём и рассказал отцу.
— Если хочешь, можем заехать в Лефортово, — предложил он. — Посмотришь на наш бывший дом. На школу. Правда это крюк…
— Давай в следующий раз, пап, — сказал я. — Мы же теперь в Москве надолго. Успею ещё.
— Ну да, извини, не подумал, ты же только с самолёта… Правильно, потом как-нибудь. Едем домой.
Квартиру отец получил на улице Гарибальди, в новом, только что сданном двенадцатиэтажном доме. Как и кушкинская, она была четырёхкомнатной, хотя и несколько уступала той по размерам. Зато планировка, отделка и общий, скажем так, комфорт не шли ни в какое сравнение. Никаких проходных комнат; центральное отопление; газ; горячая вода зимой и летом одним поворотом крана; паркет; застеклённая лоджия; второй этаж.
— Нравится? — с гордостью в голосе осведомился папа, когда я осмотрел кватиру.
— Ещё бы, — искренне сказал я. — Неужели мне не придётся больше топить печи и титан?
— Не придётся. Даже сарая нет, представляешь?
— Сарая-то ладно, — сказал я. — А спать где?
— Пока на раскладушках, — бодро сказал папа. — Мебель-то в Кушке. Потерпим?
— В Америке два месяца в трейлере спал, — сказал я. — А последнюю ночь и вовсе в пещере. Нормально.
Кроме двух раскладушек, в квартире имелись три казённого вида стула, казённый же шкаф для одежды и обшарпанный стол, на котором стоял новенький, кремового цвета, телефон. На кухне — маленький холодильник «Саратов», стол, две табуретки и пара кухонных шкафчиков, в которых обнаружилось несколько тарелок, пара чашек, вилки, ложки, чай, банка растворимого кофе и сахар. Ещё была одна сковородка, чайник со свистком, алюминиевая миска и две кастрюли — побольше и поменьше. Хлеб в хлебнице. В холодильнике — кусок сливочного масла в пергаменте, треугольный пакет молока; десяток яиц, сосиски, две пачки пельменей (одна початая), кусок сырокопчёной колбасы, сыр и лимон. На лоджии, в картонной коробке — картошка.
— Шикарно живёшь, пап, — сказал я. — У нас с Дэвидом в трейлере и этого часто не было. Дай бог пару яиц было в холодильнике отыскать или банку консервированного тунца.
— Дэвид — это кто?
— Дэвид Рассел, жонглёр из нашего цирка, мы с ним вместе жили.
— Нашего цирка, — покачал головой отец. — Надо же.
— Извини, пап, я не хотел. Так получилось. Но теперь это и впрямь мой цирк, я в нём работал, делил с этими людьми дорогу и кусок хлеба. Радости и невзгоды. Так что по-другому и быть не может.
— Да нет, ничего, это я так. Просто удивительно иногда жизнь складывается. Мой сын и вдруг — почти американец!
— Главное слово «почти», — сказал я. — Вы с мамой меня хорошо воспитали, не сомневайся. Как я был советским человеком, так им и остался, можешь не переживать.
— Я знаю, сынок, — сказал папа. — Знаю и верю.
Эх, папа, подумал я, знал бы ты всю правду… Но — нет, лучше тебе не знать. Пока во всяком случае. А вслух сказал:
— Так чем мы будем сегодня ужинать?
— На выбор: яичница, пельмени, сосиски с варёной картошкой. Или можем сходить в кафе.
— Не хочу в кафе, — сказал я. — Давай пюре. Тысячу лет не ел пюре. Пюре с сосисками.
В четыре руки мы быстро почистили картошку, бросили в большую кастрюлю с водой, поставили на газ. Пока она варилась, я принял душ, сменил бельё и рубашку. Грязное засунул в мешок на лоджии (папа сказал, что в доме есть отличная прачечная).
Сели за стол. Ради такого случая отец налил себе рюмку водки, а мне полстакана сухого молдавского вина «Фетяска».
— Что ж, сынок, — произнёс. — Взрослым человека делают испытания, а не паспорт, который у тебя, к слову, уже имеется, — он хмыкнул. — Давай. За твоё благополучное возвращение!
Мы выпили и принялись за ужин.
Это было необыкновенно вкусно. Даже не думал, что так соскучился по обычной советской еде. В Америке неплохо кормят, выпечка разная так и вовсе выше всяких похвал, но всё равно наша еда лучше. Понятно, что всё это вопрос привычки. Но, чёрт возьми, если бы мне пришлось выбирать между клэм-чаудером и борщом в качестве основной пищи, я бы выбрал борщ. А клэм-чаудер оставил бы в качестве редкого экзотического блюда, хе-хе.
Вот интересно, а как бы я нынче отнёсся к новоксамской похлёбке из мигрунда [1] да с лесными горными грибами?
Я попытался вспомнить вкус похлёбки. Острая из-за специй и в то же время чрезвычайно мягкая, с густым грибным запахом. Горячая! Да под глоток крепкого твинна… С мороза — ничего лучше не надо.Ишь ты, помню. Кстати, надо будет попробовать сварганить нечто похожее здесь. Кемрар Гели любил готовить время от времени, и неплохо получалось — девушки и друзья хвалили. Так почему бы не готовить Серёже Ермолову? Время от времени, понятно. Мигрунды на Земле не водятся, но, думаю, можно заменить индюшатиной. Что касается грибов…
— О чём задумался? — спросил папа.
— Так, ерунда. О еде.
— О еде?
— Ага. Думал, что ни за что не променял бы наш борщ на клэм-чаудер. Хотя он тоже классный, не отнять…
— Что такое клэм-чаудер?
— Суп такой. С рыбой, креветками и сливками. Белого цвета, пахучий. Прямо в хлебе подаётся.
— Интересно, — сказал папа и налил себе вторую рюмку.
Потом мы пили чай с печеньем «Юбилейное», и, когда я увидел, как папа намазывает на печенье масло, то окончательно понял, что я дома — больше так не делал никто.
Было уже начало двенадцатого, когда мы закончили ужинать, и я помыл посуду.
— Прогуляемся перед сном? — предложил папа.
— Давай, — согласился я.
Мы обулись, вышли во двор. Над Москвой раскинулось вечернее небо — тёмное на востоке и окрашенное в зелёные, оранжевые и алые тона на востоке.
— Теперь так и будет заря гаснуть постепенно, пока не зажжётся уже утренняя, — сказал папа, закуривая. — Самые короткие ночи, самые длинные дни.
— И, не пуская тьму ночную на золотые небеса, одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса [2], — процитировал я.
— Это про Ленинград, — сказал папа. — Точнее, про Петроград. Ещё точнее, про Санкт-Петербург.
— Съездим как-нибудь? — спросил я. — Красиво там, наверное.
— Говорят, очень. Конечно, съездим. Я тоже не был ни разу.
Мы прогулялись по скверу напротив нашего дома, дошли до станции метро Новые Черёмушки, повернули обратно. Москва затихала, готовясь ко сну. Горели тёплым светом окна жилых домов. По улице проезжали редкие машины. Флегматично процокала копытами лошадь, таща за собой автомобильный прицеп. В прицепе погромыхивали большие металлические бидоны и клевал носом мужик в телогрейке. Время от времени он вздёргивал голову, осматривался вокруг и снова погружался в дремоту. Судя по всему, лошадь прекрасно знала дорогу и сама.
— Надо же, — сказал папа. — Думал, в Москве уже гужевого транспорта не встретишь. Оказывается, не перевёлся ещё.
— Что это она везёт? — спросил я.
— Пустые бидоны из-под молока и сметаны, — ответил папа. — А рано утром, видимо, повезёт полные. По магазинам. Я не спросил. Чем ты занимался в цирке?
— Стрелял, — сказал я.
— Как? Из чего?
— Вот так, — я сделал вид, что выхватываю револьверы. — Из револьверов системы Кольт сорок пятого калибра. Ещё из винчестера. Видел в кино с Гойко Митичем? Вот из такого же оружия. А теперь, леди и джентльмены! — провозгласил я, подражая старине Мэту. — Лучший стрелок старой доброй Англии Джимми Хокинс по кличке Юнга! Когда-то с помощью своей необыкновенной меткости он добыл сокровища кровожадного пирата Флинта на далёком острове, и сейчас продемонстрирует своё искусство нам! Я выходил в костюме то ли пирата, то ли юнги с револьверами на поясе и начинал стрелять. По игральным картам — делал «тройки» из «двоек», свечи гасил выстрелами. Даже, не поверишь, сигару во рту Мэта. Мэт — это хозяин цирка и ведущий. Шпрехшталмейстер, как его в цирке называют. Мэттью Раймонд. Хороший мужик, вот бы вас познакомить.