– Это вера?
– Нет, это мироощущение. Но если тебе угодно, можешь называть это верой. Главное – не религией.
– Наш мир – столкновение вполне ощутимых сил, но глуп тот, кто не признает такую силу за верой. Даже за верой одиночки. Но почему вооруженный буддизм?
– Потому что вера, табуирующая насилие, вера, не призывающая к действию, есть вера рабов. А история – грязная шлюха, которая признает только две валюты: кровь и пот.
На несколько минут мы замолчали. Обдумывая услышанное, я в очередной отметил про себя тягу Вадима к афористическому изложению мыслей и улыбнулся. Там, где исчезла вера и пафос, там утерян и человек, а его место заменили человекоподобные машины, автоматы по производству и удовлетворению потребностей.
– Кажется, мы говорили про политические пристрастия, – напомнил Вадим.
– Ах да! Я открыл для себя труды левых мыслителей, проникся материализмом и особой формой справедливости, которая сконцентрировала все свое внимание на экономическом равенстве. Я интересовался модернизацией и ее сложными отношениями с транснациональным капиталом. Тем, как развитые страны душили блокадами – а если надо, то интервенциями – любого, кто осмеливался протянуть руку к независимости. Но особенно меня увлекала классовая борьба как отражение сил еще более фундаментальных и вечных, неких онтологических полюсов, на которых и зиждется все историческое действие. Конечно, от разгрома в конце века левые так и не оправились – и рефлексию, и волю к действию вытеснил нездоровый интерес к доходам двухсот богатейших семейств. Но я всей душой полюбил Русскую революцию и возненавидел август двадцатого, когда красная волна, грозившая захлестнуть всю Европу, разбилась о берега Вислы и со стоном откатилась обратно, чтобы постепенно успокоиться и, в конечном счете, превратиться в брежневское болото. Эх, Вадим, в двадцатом веке русские под знаменем коммунизма могли стать для Европы и мира теми, кем стали арабы для исламского мира за тринадцать веков до того.
– То есть коммунистом ты не стал? – Вадим поднял бровь.
– А возможно ли сегодня быть коммунистом? Или фашистом? Навесить на себя красный ярлык, чтобы в зеркало любоваться – вот и весь радикализм. Сегодня каждый второй левак – Ленин, каждый третий – Троцкий, только ВКП не видно, одна болтовня на междусобойчиках. Нет, коммунизм – это не та идея, которая может покорить мое сердце. А идея должна покорять! Конечно, в критике слева достаточно правды. Вдобавок нарисован красивый идеал – мир, в котором не будет эксплуатации человека, в котором мне не надо будет никого унижать и самому унижаться.
– Мир без противоречий. Точнее, почти без противоречий. Это мечта красивая, но одновременно и ужасная. У двух трупов нет противоречий. Нечто живое уже в самой сути предполагает столкновение интересов.
– И все равно я неплохо отношусь к левым. Хотя стоит мне взглянуть на коммунистов, на их линию поведения: догмы и лозунги вековой давности, на их внутреннюю духовную буржуазность… Это не борцы, Вадим. Однозначно! Они живут где-то в прошлом, разоблачают на очередном клоунском пленуме оппортунизм бывших соратников и козни империалистов. И я сейчас говорю не об официальных коммунистах – этих даже в расчет не беру! Носок – вот типаж таких! – я слегка распалился. – Вместе с анархистами коммунисты ведут себя как подростки-косплееры. Порой кажется, что этим людям и правда плевать, в кого рядиться, – в большевиков или в героев манги – все одно! А потому их удел – политическая песочница и кучки сектантов в хвосте первомайской демонстрации.
– А чего ты ждешь? Что они будут устраивать покушения, как эсеры? Или экспроприировать с винтовками наперевес а-ля RAF[14]? Они – дети своих родителей-мещан, для которых аргументы «за» и «против» Советского Союза строятся вокруг потребительской корзины и социальных гарантий.
Для них весь коммунизм давно сжался до гарантированной жилплощади, а пресловутые яблони на Марсе способны вызвать лишь усмешку, – отстраненно заметил мой друг. – Советский Союз – при всем уважении к его достижениям – пришел к народам, населявшим наши обширные территории не столько с целью построения коммунистической утопии, сколько с цивилизаторской миссией. И лишь теперь, выбив из русской культуры то живое и яркое, что со страху или из подлого расчета было объявлено реакционным, мы пришли к пониманию, что благородный варвар, увлеченный хилиазмом и метафизикой, подходит для великих дел куда в большей степени, чем рационально организованный рабочий или советский бюрократ, эрзац-буржуа. Этим «здравомыслящим» людям противна даже идея некого Праздника, способного разорвать замкнутый круг рутинной бесцельности. И они готовы задавить любого, кто с этим не согласится, как нарушителя спокойствия, а затем громогласно заявить о победе коллектива над индивидом. И плевать им, в какие лозунги это будет завернуто.
– Лозунги, под которыми вчера осуществлялось освобождение, на следующий же день обосновывают закрепощение, – добавил я пессимистично. – И все же, советская власть дала нам самый важный, бесценный урок. Революция, искусственно ограничившая свои территориальные притязания, тут же становится жертвойновой власти, которая жестоко мстит своей непокорной матери-стихии.
– Чтобы воспользоваться этим уроком, нужно иметь определенный склад характера, рассматривать жизнь как утверждение некого высшего идеала и расточение своих сил во имя этого утверждения. Это набивший оскомину вопрос о герое и торгаше, о том, кто отдает и дарит и о том, кто берет, копит и потребляет. Думаю, ясно, что цивилизаторская миссия в том и состоит, чтобы замещать первых вторыми, и в нашей стране она снова набирает обороты. Вчера мещане толкались локтями в очереди к первому в России фастфуду, сегодня они пошли еще дальше и точно так же потребляют впечатления и эмоции. Чего они могут хотеть для России? Тоталитарной правовой системы, в которой каждое второе слово подпадает под харассмент, а каждое третье оскорбляет чьи-нибудь чувства? Но все это, по гамбургскому счету, лишь способ отгородиться от окружающего мира, опасного и безумного. Мира, в котором еще живы кипящие страсти и ледяная воля, в котором до сих пор встречаются и Медеи, и Кориоланы; мира, к которому еще можно быть причастным. Спасаясь от непредсказуемости, как от орды гуннов, мещане умоляют выстроить на костях столь ненавистной им личности Китайскую стену, которая, остается надеяться, будет не эффективнее линии Мажино, – Вадим презрительно хмыкнул. – Да взять хотя бы пресловутую школьную пошлость про диктатуру закона! Не диктатура лучших, не диктатура милосердия или хотя бы справедливости – диктатура абстрактных правил, регулирующих общежитие совершенно чужих друг другу, а оттого беззащитных перед любой мало-мальски организованной силой, инфантильных потребителей. Потому они и хотят, просто жаждут сделать эти правила всеобъемлющими, регулирующими каждый взгляд или жест, а впоследствии, быть может, и мысль. Не дай бог увидят свободного человека – удавятся!
На несколько секунд Вадим остановил свой монолог, вглядываясь куда-то в горизонт, словно надеялся разглядеть там удавившегося глобалиста, а затем продолжил, каждое слово будто не проговаривая, а презрительно выплевывая:
– Все в них пошло, мелочно, ничтожно! Взять хотя бы веру в то, что грамотно отрегулированный рынок способен дать толчок искусству. Что это, если не свидетельство духовной импотенции? Максимум, что может дать рынок – культурный продукт, пережевывание и обыгрывание всего того, что в свое время было постигнуто путем длительного и мучительного вглядывания в бездну. Нет, этим людям не объяснить, что корни Врубеля растут не из тщательно продуманного бизнес-плана! Но особенно им нравится мысль, что история с ее войнами и страданиями закончилась, а они – золотое поколение рантье, которому выпала честь снимать сливки с наследия тревожных и героических эпох, а еще убегать в выдуманные миры компьютерных игрушек и спорить насчет употребления феминативов.