Если я узнаю, что умру через час, я, конечно, пойму, что просто существовать – очень необычно: но ведь я и правда могу умереть через час, и не смогу жить бесконечно. Ни в коем случае не стоит сожалеть об этом обстоятельстве: лишь умирающие способны ценить жизнь – «счастливые люди, которые в силах умереть». Если бы вся моя деятельность была не ограниченной во времени, моя жизнь была бы столь же бессмысленной, как пьеса, начала и конца которой не видно. Ограничения – временные и пространственные – гарант ценности: по меньшей мере, для нас событие должно иметь границы, чтобы получить конкретное качество, и такое событие, как мое человеческое «я», – не исключение[30]. Мое положение иерархического деятеля срединного уровня предполагает определенный срок служения – Мафусаил, Мелхиседек и Тифон не годятся для такой работы. И моя работа в целом зависит от этого срока – на ней стоит печать временного чиновника, девиз которого – слова «сейчас или никогда». На другое я не согласен. Острое переживание жизни неотделимо от горечи смерти[31], а выхолощенные варианты человеческого бытия не достойны человека. Платон с полным на то правом утверждал, что философия – это практика умирания[32]. Олаф Стэплдон (Philosophy and Living, pp. 30 ff.) принадлежит к числу тех, кто считает стремление к личному бессмертию признаком юношеского уровня знания. Принятие смертности в конечном итоге дает более надежный покой и большую моральную силу. Совершенно отличную точку зрения можно найти в книге: W. Macnneile Dixon, The Human Situation, pp. 270 и сл. Но сейчас меня интересуют факты, а не последствия их непринятия. Я совершенно не отрицаю, что они отталкивают. Никакой метафизический трюк, никакой диалектический поворот, никакая схема – иерархическая или другая – не сможет скрыть мрачность смерти или омерзительность могилы. 6. Смерть в прошлом «Разве человек не умирает уже при рождении?» – говорит Донн[33]. Многие вещи, написанные выше, касаются и другой моей смерти – смерти в прошлом. В прежние времена люди были честнее в этом вопросе, хоть и знали меньше. «Когда он еще был в чреслах своего отца» – эти слова были вовсе не живописной метафорой, и об утробе молчали не больше, чем о могиле. Теперь, когда у нас гораздо больше знаний, мы живо ощущаем гораздо меньше вещей. Нам довольно легко представить себя в ранней юности или глубокой старости (эти предпоследние этапы жизни вполне входят в сферу здравого смысла), но мы цензурируем то, что находится дальше. Мы говорим об эмбриологии, но не верим в нее; или если и верим, то применяем ее к другим, а не к себе. Нам нужно осознать эти этапы – это творческая задача, избежать которой невозможно. Я убежден, что «вспоминать» о рождении так же необходимо, как и предвосхищать смерть, и что их нельзя понимать в отрыве друг от друга. Вполне можно спросить, зачем вообще рождаться? «Мы зреем и зреем, а потом час за часом гнием и гнием». И это вызывает протест. Временное ограничение, которое придает мне определенность и индивидуальность, крайне трудно принять, как бы я ни ценил его преимущества. Ибо я чувствую, что однажды возникнув, обязан присутствовать во все времена[34]: почему-то большая часть моей души считает, что мое небытие в мире до рождения и после смерти – преступление. Мое положение неприятно, но еще больше его ухудшает то, что даже в том крохотном интервале жизни, которым я реально обладаю, постоянно появляется нелепость, абсурд[35]. Жизнь строится на совершенных мелочах и разрушается ими же, она находится целиком под властью иррациональной случайности не меньше, чем простое имущество[36] – к слову, многие вещи живут дольше и страдают от форс-мажоров меньше, чем те, кто имеют честь называть себя их владельцами. И они уходят из мира достойнее. Когда я начинаю воспринимать себя слишком всерьез, мне стоит только вспомнить о своем начале. Я говорю не только о комичных сторонах секса. Что определяет встречу чьих-то родителей? Вполне возможно, какая-нибудь ничтожная случайность – неосмотрительный ужин; приступ боли из-за расстройства желудка, перевод нового сотрудника, путешествие на поезде, упавшая газета, порыв ветра: именно от таких мелочей, такой чепухи и очистков ничтожных обстоятельств зависит мое появление на свет. И я неизбежно буду так же бесцеремонно выброшен из жизни. «Пузырек воздуха в крови, капля воды в мозгу, и человек выходит из строя, его механизм распадается на части, его мысль тает, а мир ускользает от него, как утренний сон. На каком тонком волоске висит наше индивидуальное существование…»[37] Либо мелочи, благодаря которым я прихожу в этот мир и покидаю его, фантастически несоразмерны моей природе, либо я действительно мало что значу. Так или иначе, они забирают у меня всякое достоинство, даже достоинство образа трагического героя. Сухой остаток слишком нелеп, чтобы впечатлить, но слишком печален, чтобы развеселить. Человек – не возвышенная трагедия, но и не низменная комедия.
В романе Эти опавшие листья Олдос Хаксли вкладывает в уста одного из своих персонажей такие слова: «Рано или поздно каждая душа задохнется в больном теле; рано или поздно не станет мыслей, только боль, рвота и ступор… Трудно свыкнуться с тем, что однажды плоть подчиняет дух и выжимает из него жизнь, и человек становится не лучше скулящего больного животного. И, конечно, когда заболевает плоть, заболевает и дух. В итоге плоть умирает и разлагается; можно предположить, что разлагается и дух». – Конечно, это лишь часть истины, но часть, которую мы должны научиться принимать. И я не могу рассчитывать на другую жизнь, которая исправит несуразности этой. Если я не утверждаю, что существовал в качестве человека до рождения, на каком основании я считаю, что буду им после смерти? Воскресение моего тела (или чего-то еще) после смерти к более совершенной форме человеческой жизни кажется мне столь же вероятным, как его существование до зачатия – в виде непостижимого и странного незнакомца, слоняющегося призраком среди предков. Пока я не найду подтверждений обратного, я буду считать, что мое человеческое существование – это данная человеческая жизнь, и только она. Я не могу представить воскресения вируса или одуванчика, моей собаки или оконной мухи, и не вижу оснований, почему человека нужно относить к другой категории[38]. Моя жизнь коротка – короче, чем жизнь многих моих братьев-животных и растений: это просто факт. Не признавать этого – детский самообман. 7. Смерть в обществе: индивид и сообщество Признать, что человеческая жизнь коротка, полна случайностей и даже содержит в себе элемент абсурда – значит прислушаться к здравому смыслу. Судьба жестока и слепа, и все создания – ее жертвы. Тем не менее (продолжает здравый смысл) человек является жертвой особого порядка – во-первых, только он один знает, что он жертва; во-вторых, вопреки этому пониманию он самоутверждается, утверждает свою самобытность, целостность. Перед лицом «слез и бед» в этом мире и «Ужаса в тенях»[39] в ином мире человек осмеливается с вызовом провозгласить, что его душа непобедима[40]. Его отказ «пасовать» перед обстоятельствами, а не сами обстоятельства его жизни, – вот что по-настоящему важно. В утверждении Хенли о том, что человек – господин самому себе, хотя оно и преувеличено, есть некоторое благородство. Но вряд ли оно выдержит детальную проверку. Что такое личность в отрыве от всех прочих личностей? Можно ли бросить вызов Вселенной, когда то, с чем мы спорим – источник нашего дыхания, словно мы самодостаточная, иная, независимая Вселенная? Что в человеке оригинального, что не сводится к влиянию группы? Когда я ищу истоки и плоды моих нынешних занятий и интересов, то понимаю, что они возникли в сообществе и снова растворятся в нем: я умираю в обществе еще при жизни, сегодня, постоянно. «И независимая реальность индивида, если ее исследовать, – в реальности лишь иллюзия. Что такое отдельные люди вне сообщества? Именно общий разум в человеке придает ему реальность, и взятый изолированно он не будет человеком, неважно, кто он еще»[41]. Неверно, что если бы я только мог чувствовать, видеть и мыслить сам, без заимствований – я, наконец, сумел бы достичь объективности, свежего, непосредственного, подлинного личного мировоззрения; нет, абсолютно личное мировоззрение – вообще не мировоззрение. Я насквозь пропитан обществом. Мои стандарты вкуса и поведения – что это, как не стандарты данной эпохи и местности, данного биологического вида и сообщества, которые я перенимаю без всякой критики, как и вид своей одежды? Когда я пытаюсь видоизменить эти стандарты, то делаю это ради них; моя цель – сделать их более непротиворечивыми и расширить сферу их применения. Бунтарь – лишь наэлектризованная традиция, тогда как консерватор – традиция в покое[42]. Если какие-то мои утверждения на этих страницах заслуживают внимания, то лишь потому, что принадлежат не мне, но дают слово эпохе с ее тревогами и ограничениями. То, что исходит от частного лица, называют «идиотским» (от греческого слова idiotes[43])[44]. вернутьсяО связи между ограничением и ценностью см.: Whitehead, Science and the Modern World, XI. вернутьсяО смерти как о явлении, которое дополняет рождение, которое, ограничивая жизнь, придает ей ценность, см. А. М. Fairbairn, The Philosophy of the Christian Religion, pp. 142 ff. Смерть – это утрата жизни, и смерть гарантирует, что есть что терять. вернутьсяПроповедь в Уайтхолле, 8 марта 1621. вернуться«Подумай, так же вставало солнце на востоке, а мужчины и женщины были живыми и подвижными, существовали во плоти, и все вокруг было живым. Подумай, было время, когда ни ты, ни я не видели, не чувствовали, не думали, не участвовали в жизни. Подумай, теперь мы живем и участвуем в жизни». Уолт Уитмен, Мысли о времени (Пер. Р. Сефа. – Прим, пер.) вернутьсяЯ считаю крайне необходимым интерес Камю, Сартра и других авторов-экзистенциалистов к абсурдности человека и его жизни. вернутьсяЭта точка зрения активно проводится в нескольких романах Олдоса Хаксли. В Контрапункте Иллидж объясняет, что он в долгу перед бациллами: врач предписывает одному больному мальчику по имени Райт пожить в деревне; соответственно, его отправляют в район, где живет Иллидж, и его готовит к экзамену учитель Иллиджа; последнему позволяют бесплатно участвовать в уроках, благодаря чему он получает стипендию. Иллидж говорит о Райте: «Я бесконечно благодарен ему и расторопным бациллам в его гландах. Если б не они, я бы занялся дядюшкиным делом по починке обуви в Ланкашире. От таких вещей и зависит жизнь человека – от совсем абсурдной случайности, одной на миллион». вернутьсяНекоторые «люди» настолько глупы, что не отдергивают рук от огня, не убегают от приближающегося автомобиля, не могут сами есть. (См. A. F. Tredfold, Mental Deficiency, о крайних типах идиотизма). С другой стороны, есть обезьяны Кёлера, пользующиеся орудиями (и даже изготовляющие их), а также шимпанзе, которые могут научиться мастерски кататься на велосипеде и роликовых коньках, не говоря уже о том, что они с удовольствием курят. Что, спрашиваю я, заставляет говорить, что первых, несомненно, ждет загробная жизнь, а для вторых она невозможна? вернутьсяИз стихотворения Уильяма Хенли Непокоренный в переводе В. Рогова. – Прим. пер. вернутьсяУ.Э. Хенли, по меньшей мере, признавал, что боги могли даровать ему душу, которой они не могут угрожать; а вот Копьеносец А. У. Хаусмана не делал таких уступок «тому зверю и подлецу, что сотворил этот мир»: «И как мне быть с путем неверным Людей и Бога самого? Я странствую, пронизан страхом, По миру, что создал чужак. Их ждет триумф: любой ценою, Безумцев с сильною рукою. И раз, душа моя, взлететь Не можем мы к иным планетам, Нам нужно следовать чужим Законам их, по мере сил». Last Poems, рр. 14 ff. Это подлинная картина ада, в который каждый из нас время от времени попадает: но это ад именно потой причине, что он совершенно не реалистичен, не отвечает фактам. вернутьсяF. Н. Bradley, Essays on Truth and Reality, p. 435. вернутьсяИ, конечно же, традиция сама организована в виде бесконечно разнообразных групповых закономерностей. Приведу лишь один пример: Ф. Трэшер (в своей замечательной книге Банда) говорит, что, когда он изучил сотни американских банд, выяснилось, что каждая банда – мир с особым психологическим климатом; и индивиды, изгнанные из банды, не могли адаптироваться к задачам нормальной жизни. Автор делает вывод, что реформы происходят благодаря группе, а не индивиду. вернутьсяЭто древнегреческое слово означало, помимо прочего, «частное лицо», «индивида». – Прим. пер. вернутьсяОдни учат, что кантовские категории привносит общество, другие – что они присущи нам от природы. Я говорю, что верно и то, и другое. Два этих учения реально различаются лишь тем, что первое обращается от индивида к сообществу в пространстве, а второе – от индивида к сообществу во времени. В любом случае, онтогенетически или филогенетически, индивиду приходится сливаться с обществом: несомненно, мы приобретаем свою человечность «социальным путем», вопрос в том, когда это происходит. Джон Дьюи (напр., Reconstruction in Philosophy, р. 140) решительно выступает за социальную природу нашего мышления; впрочем, он не столь радикален, как Дюркгейм (Formes El mentaires de la Vie Religeuse, стр. 18), который превращает пространство и время в «коллективные репрезентации» – продукты такого социального опыта, а не его условия. |