Я вырывалась из рук охранников и молилась, чтобы эти жалкие попытки освободиться разорвали их хватку, чтобы я могла сбежать из ада, который был мне уготован.
Конечно, этого не произошло.
Эбнер погладил металлические розги, цепи, кнут, и я вдавила ногти в ладони. Наконец он сделал свой выбор. Дубинка. Милосерднее, чем плеть, подумала я, но в горле всё равно скопилась желчь. Когда он подошёл ко мне, я отвернулась, но он схватил меня за подбородок и заставил посмотреть ему в лицо. Я слышала лишь своё неровное дыхание, пока он не прикоснулся дубинкой к моему виску, и хуже, чем ощущение на собственной коже твёрдого оружия, были его слова:
– Каждый заключённый просит о смерти, но пока я не услышу ответов на свои вопросы, я не окажу ему эту любезность. Помни об этом, когда будешь умолять пристрелить тебя.
Хотя это говорил Эбнер, я услышала голос Ирены.
Когда они закончат с тобой, ты будешь умолять их всадить пулю тебе в голову.
* * *
Два с половиной месяца назад
Варшава, 14 марта 1941 года
Мерный стук трости таты по мощёному тротуару нарушал тишину, повисшую над районом Мокотув. Утреннее солнце отражалось в серебряной рукояти – гладкой и отполированной, – ведь тата не расставался с тростью с Первой мировой. Я почувствовала странное утешение от его шаркающей походки и ритмичного постукивания тростью. Он утратил физическую силу, но сила духа оставалась той чертой, которую не могла отнять никакая травма.
Моё внимание привлекли зловещие кители цвета фельдграу[5] – шутцштаффель, охранный отряд Национал-социалистической партии, или СС. На противоположной стороне улицы два офицера курили сигареты и о чём-то разговаривали. Когда мама заметила их, то обернулась через плечо и посмотрела на тату. Это был тот самый взгляд, которым они обменивались с момента вторжения. Беспокойство в нём смешивалось с опасением. Распознать эти чувства было сложно – взгляды уж слишком мимолётны, – но не для меня, уже наловчившейся понимать их. Когда мы дошли до конца нашего квартала, я бросилась к Зофье, зная, что сейчас произойдёт. Конечно же, она споткнулась и вскрикнула. Смеясь, я схватила сестру за руку, чтобы вернуть ей равновесие.
– Ты каждый раз спотыкаешься об эту выбоину, Зофья.
Она бросила горький взгляд на булыжники, разбросанные вокруг.
– Кто-то должен это починить.
В ответ я дёрнула за один из её золотистых локонов, а затем отпустила, и он снова собрался в тугую спираль. Зофья хихикнула, отмахиваясь от меня. Под сваленными камнями показалось углубление, но мы сдвинули их обратно, чтобы замаскировать его. Как только ловушка была расставлена для следующей ничего не подозревающей жертвы, тата подхватил Кароля на руки, а тот стащил широкополую серую шляпу-федору с головы отца и надел её на себя.
– Зофья, Кароль, хорошенько повеселитесь в парке Дрешера и слушайтесь папу. – Мама поправила им пальто, затем взглянула на меня: – Мы с Марией пойдём за пайками, так что увидимся дома.
Когда мама поцеловала брата и сестру на прощание, тата подмигнул мне. В последние несколько дней он часто незаметно подмигивал мне, с тех пор как посвятил меня в их с мамой секрет. С тех пор, как я подслушала их тихие разговоры поздно ночью, пока брат и сестра спали; обнаружила антинацистские брошюры, распространяемые польским Сопротивлением, спрятанные в нашей квартире; нашла удостоверения личности родителей с именами Антони и Станиславы Пиларчик, а не Александра и Натальи Флорковских. С тех пор, как я захотела присоединиться к польскому подполью вместе с ними, чтобы помочь освободить свою Родину от захватчиков, которые преследовали евреев и поляков-неевреев, таких, как моя семья, всех, кто не был арийцем или выступал против Третьего рейха.
Мы с мамой действительно собирались забрать пайки, это было правдой. Но только после моего первого дня в Сопротивлении.
– Не хочешь поиграть со мной в шахматы, когда вернёмся домой? – спросила я Зофью, пока мама искала в своей сумке продуктовые карточки.
Она скорчила недовольную гримасу.
– Шахматы – это скучно.
– Это потому, что ты не хочешь научиться играть. – Я попыталась снова дёрнуть сестру за локон, но она шлёпнула меня по руке и отбежала на безопасное расстояние.
– Я сыграю с тобой в шахматы, Мария. Зофья, ты можешь достать «Монополию», – сказала мама. За несколько лет до войны мой отец вернулся из поездки в Германию и удивил нас американской настольной игрой; с тех пор у моей сестры она была любимой.
Мы разошлись. Обходя сугробы и наледи, мы с мамой шли мимо многоквартирных домов и магазинов, которые пережили бомбёжки. Зияющие дыры в стенах выделяли здания, которым повезло меньше. Нацистская пропаганда запятнала каждую стену и витрину магазина, на кроваво-красном плакате была изображена отвратительная чёрная свастика на фоне белого круга. Уличный торговец предложил маме брошь из своей коллекции безделушек, но она вежливо отказалась, не замедляя шаг.
Зайдя в небольшой серый дом всё в том же Мокотуве, мы осторожно прошли по узкому коридору, выкрашенному весёленькой жёлтой краской. Мама устремилась к последней двери справа, постучала три раза, подождала и постучала ещё дважды. Необычная последовательность, я такой раньше не слышала. Невысокая женщина открыла дверь, и мама втолкнула меня внутрь.
Трудно было поверить, что госпожа Сенкевич – видная фигура Сопротивления, поскольку я всю жизнь знала её как подругу моей матери. Она одарила нас сияющей улыбкой и предложила свежий эрзац-чай. Я пила его только из вежливости, мечтая, чтобы эта противная смесь была настоящим чаем. Я сидела на диване рядом с мамой и изучала портрет над камином. Это был свадебный портрет госпожи Сенкевич и её покойного мужа – она в белом кружевном платье, он в парадной форме польской армии.
– Это опасно, Мария, надеюсь, ты это понимаешь, – сказала госпожа Сенкевич. – До тех пор, пока ты не узнаешь все тонкости нашей деятельности, на заданиях у тебя будет напарник.
Это последнее, что мне хотелось услышать. Мама посмотрела на меня с неодобрением, возможно, внушая мне не держаться так угрюмо. Что ж, это было лишь на время, и я подумала, что было бы неплохо набраться опыта у кого-нибудь. Как только я покажу себя, мне разрешат работать одной. Госпожа Сенкевич вышла, чтобы привести моего компаньона, и вернулась со своей дочерью.
Ирена вошла в комнату следом за своей матерью и нахмурилась при виде меня:
– Чёрт.
Немного не та реакция, которой я ожидала от человека, с которым мне предстоит работать. Но если этим человеком была Ирена, то тогда в этом нет ничего неожиданного.
Госпожа Сенкевич взяла дочь за плечо:
– Следи за языком.
Я не могла притворяться, что не разделяю чувств Ирены; перспектива работы с ней мне тоже не нравилась. Ирена ещё до войны, за бесконечными ужинами с нашими родителями, вела себя так, будто нас разделяют не три года разницы в возрасте, а триста лет. Она слушала опасения взрослых относительно назревающей войны, их обсуждения аншлюса Нацистской Германии – плана по присоединению Австрии к её территории. Мне, тогда ещё одиннадцатилетней, была ненавистна мысль, что мой отец снова пойдёт служить, хотя он и уверял меня, что с его травмой это невозможно. У меня не было причин волноваться, что его опять отправят куда-то далеко и ранят в бою. Но несмотря на все его заверения, непрекращающиеся разговоры о растущем напряжении в Европе побуждали меня прятаться от них за шахматной доской.
В тот весенний день 1938 года после обсуждения аншлюса Ирена последовала за мной в гостиную, где я старалась успокоить своё бешено колотящееся сердце, обдумывая дебютную стратегию.
– Когда станешь старше, то поймёшь, что в мире есть вещи куда важнее этой дурацкой игры, – сказала она и вернулась за обеденный стол, не дав мне что-либо ответить.
Возможно, Ирена ошибочно приняла моё увлечение шахматами за безразличие к риску, на который пойдёт её отец и многие другие, если в Польше начнётся война; тем не менее я вспыхнула, услышав, как она выплюнула «когда станешь старше», как будто юность была синонимом невежества.