Мы позавтракали чем попало на старом обеденном столе из квартиры ее родителей в Питер-Купер-Виллидже, снова предались любви, а потом, не приняв душа, прогуляли по Вест-Виллиджу и Нижнему Ист-Сайду до субботних сумерек. Мы провели вместе две ночи, пили кофе с пирожными на Магдугал-стрит, дважды ужинали в крошечном заведении напротив ее дома на Ривингтон-стрит — называлось оно «Болонья»: официант проникся к нам приязнью и второе кьянти выдал от заведения. Я протягивал руки через стол, брал ее ладони в свои и говорил, что это стоит долгого ожидания. Да, безусловно, подтверждала она.
А потом, не дав никаких пояснений, она не стала отвечать на мои звонки и исчезла.
— Двинулась дальше по жизни, — объяснила она, когда через четыре года мы встретились на вечеринке в той же квартире в Нижнем Ист-Сайде, куда в ту давнюю ночь оба прибились из-за отсутствия вариантов получше. Все обернулось как-то мрачно, сказала она, с ней такое часто бывает, плюс ненавидит она эти расставания, некрологи, прогорклые дни, когда один прилепился к другому, а второй — нет.
Как же можно их называть прогорклыми, когда они еще едва-едва вылупились? Эта — в смысле, наша, поправила она себя, — история вместилась в одну ночь пятницы. В субботу было уже так себе. А воскресенья лучше бы не было вовсе.
Я отметил, что четыре года спустя она помнит все это подробно, по дням.
— А ночь пятницы? — уточнил я — мне, понятное дело, хотелось услышать про эту единственную ночь побольше, потому что я знал: о ней она скажет что-то хорошее, именно то, что мне сейчас и хочется услышать снова.
В карман она за словом не полезла:
— Ночь пятницы, если хочешь знать, вызревала с первой нашей студенческой недели.
Да, хочу знать, подтвердил я. Потому что понятия не имел.
— Да ты что!
Однако нотка иронии в ее голосе, наряду с невысказанной колкостью, окатила меня с ног до головы и дала понять, что она много лет таила обиду или нечто подобное горькому прощению, которое мается, а потом, не упокоившись, затвердевает, подобно желчному камню.
— Когда бы я знал, — сказал я.
— Теперь знаешь.
Но все это было пустой застольной болтовней, я видел, что она уже пытается выдернуть нож, который по недосмотру в меня всадила. Я попробовал вернуться к поверхностному, легкому, замирающему диалогу, но не было у меня слов, которыми можно отменить или переменить прошлое.
— А кроме того, — добавила она в конце концов, как будто этим оправданием можно навек развеять тени, — в те выходные ты и сам начал сдавать назад. Похоже, мы оба платили штраф за долгую просрочку в библиотеке.
— Я не считал это штрафом, — возразил я.
— Ну и я тоже. Но сидеть и ждать, когда жизнь ударит наотмашь, мне тоже не хотелось.
Я бросил на нее испуганный взгляд.
— Не казался ты мистером Все Лучшее Впереди. Постепенно мрачнел, дулся. Я же понимаю, что к чему, когда к середине дня в субботу мужчина начинает кукситься и супиться, а потом и вовсе впадает в угрюмость и просто кричит: оставь меня в покое, как будто у него закончился завод и его не пустили в отпуск без содержания. Уверена, до определенной степени ты был рад, что все кончилось.
А потом — и этот маневр все-таки застал меня врасплох, — переведя сперва стрелки на меня, она вдруг перевела их на себя:
— Наверное, я тоже в чем-то не дотянула. Сделала все не так, как ты ждал, или сделала недостаточно. А может, ты ждал кого-то другого и чего-то большего. Не срослось. Я уже достаточно через это проходила, чтобы заранее замечать будущие препоны. Как я уже сказала, ночь пятницы была преотличная, тут не поспоришь.
— Ну, может, лучше бы и пятницы не было вовсе, — парировал я, стремясь поскорее вогнать гвоздь в собственный гроб, ибо именно к этому она и клонила.
— Отнюдь, — возразила она. — Просто ни к чему большему она не вела. Мы всего лишь закрывали старые счета.
— А если и счетов-то никаких не было?
— Кто знает. Тогда понятно, почему мы с тобой вечно малодушничали.
Я глянул на нее и ничего не сказал.
— Малодушничали, — повторила она.
— Что, оба?
— Ну ладно, я малодушничала, — поправилась она.
Точно пожилая чета, которая вспоминает первые свидания в попытках раздуть угасающее пламя, мы пытались — безуспешно — воскресить ветреность и радость взаимного обретения после стольких лет.
Я сказал, что одна ночь мне особенно памятна.
— Какая именно?
Но я-то знал, что она тоже помнит.
За день до начала рождественских каникул на последнем курсе мы возвращались из библиотеки, оба нагруженные книгами, и тут она остановилась, села на ледяную скамью и попросила меня сесть рядом. Я понятия не имел, что у нее на уме, но сообразил, что этого момента она ждет уже давно и вот наконец он настал. Я сел, изрядно нервничая. Слова ее помню в точности: «Поцелуй меня, пожалуйста». Времени осмыслить или даже подготовиться она мне не дала, тут же поцеловала меня в губы, язык ее скользнул внутрь. А потом — это: «Дай попробовать твою слюну». Я поцеловал ее с той же страстью, что и она меня, под конец даже с большей страстью, потому что отпустил тормоза, думать было некогда, и я был этому только рад. Пусть попробует мою слюну, вот о чем я думал.
Я проводил ее до общежития, она открыла дверь, сказала, что соседки уже спят, и я не успел опомниться, а мы уже опять вовсю целовались в коридоре. Она успела переспать со всеми, кого я знал, однако со мной времени проводила больше, чем с ними со всеми вместе взятыми. Не выпуская моей руки, она завела меня к себе в комнату. Я поцеловал ее на диване, уже запустил руку ей под свитер и почувствовал запах ее ключицы, но тут без всякого предупреждения что-то переменилось. Может быть — свет в туалете, или приглушенный смех где-то в их блоке, или, кто знает, я что-то сделал не так, или не прошел бог ведает какое испытание, но я почувствовал, как она одеревенела. А потом произнесла: «Подумай, может, тебе лучше уйти до того, как они проснутся», — как будто то, что мы собирались сделать, могло расстроить хоть нас, хоть других, и бодрствующих, и спящих. Я ничего не сказал. Я вышел из здания, пересек, шагая назад к библиотеке, пустой двор с мерцающими рождественскими огоньками, пытаясь, без всякого толку, понять, что заставило ее так внезапно передумать.
На следующий день мы разъехались на каникулы. Через месяц, по возвращении, вели себя как чужие. Изо всех сил избегали друг друга. Так прошел еще месяц. «Ты тогда ходил таким угрюмым», — сказала она.
Теперь ее подначки меня не смущали. Люблю, когда меня подначивают. Прожив много лет в реальном мире, я до определенной степени избавился от нерешительности, мои страхи и сомнения поунялись, я перестал бояться рисков: обожгусь так обожгусь.
Я не стал ей говорить, что больше полугода оправлялся от той длившейся две ночи истории четырехгодичной давности.
Мы обменялись адресами электронной почты, причем оба прекрасно сознавали, что ни один не намерен писать ни строчки. С вечеринки мы пока, однако, не уходили. Кончилось тем, что я пошел ее провожать. Те же шесть-семь кварталов, тот же студеный проход по заснеженной Ривингтон-стрит, те же колебания у порога в глухой предутренний час. Даже сильнее, чем воспроизведение событий прошлой нашей встречи, меня поразило, с какой гладкостью и простотой одно влекло за собой другое, как будто и мои, и ее колебания были отрепетированы ради стороннего зрителя, который идет за нами по пятам, дабы напомнить, что, в соответствии с древней поговоркой, ни один нормальный человек не станет рассчитывать дважды войти в одну реку.
Дома у нее все по-прежнему. Та же перегретая квартирка-студия, тот же запах спрятанного кошачьего туалета, тот же дребезг входной двери, которая в итоге захлопывается, тот же разлапистый черный веер, притулившийся на подоконнике на манер чучела ворона, — я когда-то окрестил его Nevermore. Увидев, что я замешкался возле кухни, так и не сняв шарф и шапку, она произнесла: «Останься».