– Вроде неплохо, – честно отвечаю я, а потом тянусь через весь стол за салфеткой, – у тебя весь рот в крошках.
– Блин, – говорит Сова, смеясь, – вот же я свинтус.
Она берёт у меня салфетку и прикладывает её к губам – и так быстро и тщательно трёт ею рот, что я начинаю бояться, как бы она не стёрла свои губы совсем, как стирают рисунки ластиком. Но нет, всё обходится – стоит ей убрать салфетку, как я вижу, что от крошек не осталось и следа.
Пока Сова молчит, широко улыбаясь, я невольно улавливаю обрывки чужих разговоров – и меня от них, по правде говоря, блевать тянет.
– Моя мамаша заставляет меня есть, – с презрением в голосе говорит моя одноклассница, – а я хочу похудеть. И как эта дура не понимает? Я из-за неё вчера съела тарелку этого жирного вонючего мяса…
– Говорят, Америка с Россией воевать скоро будут, – невпопад произносит мальчик из параллельного класса, – интересное обещают шоу…
– Кстати, – вдруг говорит Сова, и я снова обращаю всё своё внимание на неё, очень радуясь, что она меня отвлекла. Ещё бы чуть-чуть, и я бы просто-напросто перевернула этот проклятый стол.
– М? – мычу, глядя прямо Сове в глаза.
– Я очень люблю шоколад, – говорит, как-то смущённо улыбаясь, Сова, – а ты любишь?
Я киваю. Она, просияв, вытаскивает из своего рюкзака плитку белого шоколада – и, разорвав фольгу, отламывает мне добрый такой кусок:
– Просто с этими, – сказав это, она кивнула в сторону своих друзей, – не поешь нормально, то худеют, то шоколад не любят… дураки какие-то.
И я смеюсь, обращая на себя всеобщее внимание, и потом ем этот белый шоколад, так же громко, как Сова, чавкая, и в полной мере наслаждаясь моментом. Мне впервые за долгое время становится до одурения весело и легко.
***
После большой перемены, распрощавшись с Совой, я топаю в кабинет завуча. И даже вежливо улыбаюсь ей, когда мы здороваемся друг с другом. После времени, проведённого с Совой, меня почему-то преследует дикая эйфория.
Плевать даже на этот мерзкий чаёчек, которым меня продолжает поить завуч, плевать на её жирного кота, от которого воняет мокрыми тряпками и сухим кормом. Плевать. По-настоящему, смачно так – плевать.
– Ну, и где же наша статеечка? – улыбаясь, спрашивает завуч.
– Я же назвала вам точные сроки, – хмыкаю, в свою очередь, я, – будет в обговорённое время.
– Я видела, – говорит, сделав глоток «чаёчка», завуч, – как ты утречком на первом уроке что-то писала. Покажи тетрадочку, будь добра.
И я показываю. Мне прятать, в общем-то, нечего – вытаскиваю из ранца тетрадь, и, запихнув поглубже сигареты (так, на всякий случай) протягиваю её завучу, сгорающему от любопытства. Своими толстыми короткими руками завуч хватает мою тетрадь. Как только женщина находит в ней последнюю запись, она беглым взглядом проходится по странице – а потом швыряет мне тетрадь, да с такой силой, что мне чудом удаётся её поймать. Отмечаю про себя, что на обложке и страницах остались жирные пятна – дамочка либо руки не моет, либо её туша уже плавится на солнце.
– Что, опять стишочки свои пишешь? – снисходительно как-то. Без интереса.
– Пишу, – отвечаю; ну правда же пишу, – каждый день – на завтрак, обед и ужин. Да и что отвечать – она сама только что видела.
– Читаю я твои стишочки, – всё так же без интереса говорит завуч, – и думаю, что за гадость ты пишешь? О любви там какой-то, смерти…
Я хмыкаю. Вот уж точно, лучше бы я писала про мерзкие чаи и духоту этого грёбаного кабинета.
– Что, дурочка, других тем больше нет? – между тем продолжает завуч, – маленькая ты ещё для великих тем, ничегошеньки ты ещё не понимаешь. Вот даже я стишочки пишу о природе, о матушке-земле…
Мне живот сводит от одной мысли, что эта женщина держит в руках ручку и оскорбляет своими высокохудожественными мыслями бумагу.
«О, солнышко, свети в окошко, а я попью чаёчек с кошкой!
Помучаю детей с утра, стишок уже кончать пора!».
Брр. А ведь она, наверное, только так и умеет.
– …писала бы ты лучше как Пушкин, или как Чехов.
– Чехов, – говорю, – стихов не писал.
Про себя смеюсь, конечно – да покажите мне хоть одного писателя, который не пробовал писать стихи! Да что там писателя, блин – любой хмырь хоть втайне, хоть чуть-чуть, но пробовал же…
Завуч, тем временем, беснуется – приходит в бешенство, и, повышая голос, визжит:
– Уж я-то, милочка, знаю, кто писал, а кто не писал, я – учительница русского языка!
– Язычка, – тихо произношу я, и выходит это так, будто я ядом в завуча плюнула. Она, брызгая слюной, вопит:
– Паршивка! Иди, пиши свои статейки, и чтобы я тебя не видела!
Я молча встаю, и, откланявшись, покидаю кабинет. Мне вдруг становится очень дурно от осознания того, какие она пишет «стишочки».
Интересно, она меня вызвала только для того, чтобы поругаться?
***
После такого стресса в виде «стишочков» (а я ведь потом сидела и додумывала, что ещё наш завуч, посыпая сахарной пудрой уменьшительно-ласкательных суффиксов, могла написать) я просто-напросто не могла позволить себе досидеть в школе до конца дня. А потому я приличия ради просидела один урок после разговора с завучем и как только он кончился покинула школу, салютуя ей средним пальцем.
Минуя лабиринт из зеркал, я иду в сторону метро. Именно тогда и наступает тот следующий раз, когда я встречаю Ангела.
Ну да, банально, но я встречаю его после школы – ну как, после. Я сбегаю с последних двух уроков, и словно по иронии судьбы встречаю его в подземном переходе.
Запах аптек и сырости, присущий подземке, будто выветривается мгновенно, стоит мне поравняться с Ангелом.
– Рановато ты, – вместо приветствия констатирует он, – в школах так рано не заканчиваются занятия.
– В моей заканчиваются, – говорю я и даже называю для убедительности номер школы. Ангел хмурится, цокает:
– Я её оканчивал. В наше время так не было…
– Ладно, блин, я прогуливаю, – честно отвечаю я, пожимая плечами. Рядом стоящий милиционер деликатно отворачивается, делая вид, что не замечает нас. Мы с Ангелом одновременно улыбаемся – и, чёрт возьми, я вдруг понимаю, что готова душу продать за эту его улыбку. И что самое интересное, мне не хочется отрицать этого. Совсем. Потому что зачем, в конце концов, отрицать такую прекрасную истину?
– Домой спешишь? – спрашивает Ангел, на что я мотаю головой в разные стороны.
– Погуляем тогда, может? – очаровывающий запах востока, орехов и костров, улыбка, полная искренней радости.
«Нет, иди-ка ты к чёрту, ловелас хренов», – должна ответить я.
– Да, можно было бы, – говорю вместо этого вслух.
– Судя по твоему выражению лица, ты хочешь послать меня куда подальше, – ухмыляется, закрывая лицо руками, Ангел, – но я сделаю вид, что ничего не заметил, окей?
– Хоп, – сильно жмурюсь и тут же открываю глаза. Нет, дорогуша, это не сон.
Вы стоите в грязном полуразрушенном подземном переходе, и ты должна повернуть направо, зайти в метро на станцию Ойбек и уехать куда-нибудь, скоротать часок-другой в одиночестве. Но вместо этого ты стоишь и ждёшь, куда тебя поведёт этот очаровательный тип, которого ты знаешь два с хвостиком дня.
Прекрасно. Это не сон, твою мать.
– Ну, пойдём? – говорит Ангел, и я, разом очнувшись, киваю.
– Удиви меня, – говорю я, и выходит это как-то резко. Требовательно. Ангел мгновение думает, а потом выдаёт:
– Я могу материться по-узбекски семь минут без перерыва. По-моему, это удивительно.
– Ну, – переваривая сказанное, протягиваю я, – это здорово, конечно, но я при желании тоже могу.
Ангел улыбается, кивает – и по его лицу я не понимаю, воспринял он мои слова всерьёз или нет.
Идём мы недолго – Ташкент вообще, надо сказать, город маленький, и улочки друг на друга похожи, словно сёстры. Пятиэтажки с магазинчиками на первых этажах, величавые советские дома, ветхие глиняные постройки, высоченные офисы и новостройки – и всё это рядом, вперемешку, без каких-либо разделений. Ташкент можно с лёгкостью назвать временным парадоксом или, скажем, машиной времени – здесь всё новое стоит даже не наряду со старым; здесь новое живёт в старом как и старое – в новом, и, чёрт возьми, в эту атмосферу я влюблена с детства. Как какой-то отдельный мирок, склеенный, шитый-перешитый, разобранный и собранный заново, мир, в котором нет определённого порядка и в котором вместе с тем – нерушимый покой. Мир, где время теряется в своих же собственных лабиринтах.